Регистрация  |  

 

 

 

Г. И. ГУРДЖИЕВ

 

ВСТРЕЧИ С ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫМИ людьми

 

 


 Оглавление

ПРЕДИСЛОВИЕ

ПРИМЕЧАНИЕ ПЕРЕВОДЧИКА К АНГЛИЙСКОМУ ИЗДАНИЮ

ГЛАВА I. ВСТУПЛЕНИЕ

ГЛАВА II. МОЙ ОТЕЦ

ГЛАВА III. МОЙ ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ

ГЛАВА IV БОГАЧЕВСКИЙ

ГЛАВА V. МИСТЕР ИКС, ИЛИ КАПИТАН ПОГОСЯН

ГЛАВА VI. АБРАМ ЕЛОВ

ГЛАВА VII. ГРАФ ЮРИЙ ЛЮБОВЕДСКИЙ

Витвицкая

Соловьев

Смерть Соловьева

ГЛАВА VIII. ЕКИМ-БЕЙ

ГЛАВА IX. ПЕТР КАРПЕНКО

ГЛАВА X. ПРОФЕССОР СКРИДЛОВ

ГЛАВА XI. МАТЕРИАЛЬНЫЙ ВОПРОС


ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Большую часть своей жизни Гурджиев посвятил передаче своим ученикам той системы знаний, которой владел сам. Неза­долго до своей кончины Гурджиев решил опубликовать первую из трех книг, содержащих его идеи, — «Все и вся, или Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку» («Все и вся, или Рас­сказы Вельзевула своему внуку»). По собственным словам Гурджиева, изданием «Сказок Вельзевула» он преследовал един­ственную цель: всколыхнуть умы людей, вызвав череду незна­комых вопросов, и тем «безжалостно уничтожить верования и взгляды, веками укоренявшиеся в умах и чувствах человека».

Через десять лет после его смерти ученики Гурджиева ре­шили сделать идеи своего учителя, до тех пор знакомые толь­ко им, общедоступными.

Второй том, представляющий собой то, что сам Гурджиев называл «вторым рядом» своих трудов, был опубликован во Франции в 1960 году. В английском переводе квита называет­ся «Встречи с замечательными людьми». Гурджиев говорил, что во «втором ряду» своих работ поставил перед собой задачу обеспечить читателя «материалом, требуемым для создания чувства нового мира», — чувства, пролившего совершенно иной свет на собственную жизнь Гурджиева.

Кроме того, книга эта написана в форме автобиографии и содержит всю известную информацию о ранних годах жизни Гурджиева и об истоках его знаний.

Гурджиев начинает повествование с рассказа о некоторых обстоятельствах своего детства, в частности, о том мощном влиянии, которое оказал на формирование взглядов будущего Учителя его отец, один из последних представителей древней культуры, передававшейся устно из поколения в поколение. Мальчиком Гурджиев обучался у настоятеля храма города Карса, однако помимо религиозного он получил и современное научное образование. Последнее ему дали люди, понимавшие, как развить в мальчике интерес к наиважнейшим ценностям.

С годами в Гурджиеве росла жажда постичь истинный смысл человеческой жизни. Он присоединился к группе интел­лектуалов, «замечательных людей», куда среди прочих входи­ли инженеры, врачи и археологи. На поиски знаний, по их мнению, существовавших в прошлом, но впоследствии почти полностью утерянных, Гурджиев отправился вместе с некото­рыми «замечательными людьми». Их путь лежал на Ближний Восток и в Центральную Азию.

Путешествие изобиловало многочисленными и непредви­денными трудностями, однако Гурджиеву и его друзьям уда­лось найти тех немногих, кто общинами или в одиночестве живут в стороне от цивилизации. Полученные от них обрывки знаний, накапливаясь, постепенно складывались в детали сис­темы — и однажды перед Гурджиевым внезапно распахнулись двери школы, где он понял, как объединить все принципы эзотерического учения. Школу, куда попал Гурджиев, он, не вдаваясь в подробности, назвал просто «универсальным брат­ством».

С тех пор он начал «вживлять» свои принципы, вплоть до самой смерти проверяя их действенность строжайшей внутрен­ней дисциплиной.

Гурджиев говорил и о «третьем ряде» своих работ, назы­вая ее «Жизнь реальна, только когда «аз есьм». Цель этой книги — «помочь вызвать в человеке мысли и ощущения ис­тинной картины реального мира, а не того иллюзорного, кото­рый он теперь воспринимает».

Третья книга будет включать главным образом тексты бе­сед Гурджиева со своими учениками и его же лекции. В них он объясняет, как нужно работать над собой, рассказывает о том, в какие западни можно при этом попасть, а также пред­лагает средства для достижения лучшего понимания внутрен­них условий и состояний, возникающих в процессе саморазви­тия.

ПРИМЕЧАНИЕ ПЕРЕВОДЧИКА К АНГЛИЙСКОМУ ИЗДАНИЮ

Работа Гурджиева многогранна. Однако в каких бы фор­мах он не выражал свои взгляды и идеи, голос его звучит как призыв. Гурджиев страдает от того внутреннего хаоса, в котором мы живем, и призывает нас раскрыть глаза на мир. Он спрашивает нас: почему мы здесь, чего мы хотим и каким силам повинуемся. Но, прежде всего, он задает нам главный свой вопрос: понимаем ли мы, кто мы есть на самом деле? Гурджиев хочет, чтобы мы поставили под этот вопрос все наше существование. А поскольку этот вопрос принуждает нас искать ответы, то между ним и нами образовывается связь — связь, которая является неотъемлемой частью его работы.

Почти сорок лет призыв Гурджиева звучал с силой, застав­лявшей людей из многих стран мира приходить к нему.

В то же время встреча с Гурджиевым всегда была испыта­нием. В его присутствии любое поведение казалось искусствен­ным. Индифферентность или, наоборот, экзальтированное воо­душевление — все в первый же момент встречи с Гурджиевым блекло и рушилось, после чего обнажалась истинная сущность человека: оказываясь беспомощным и беззащитным, он видел себя таким, каков он есть на самом деле.

Очень немногие могли вынести этот страшный, безжалост­ный эксперимент, для большей же части осознание своей сущ­ности оказывалось непосильным бременем. Такие не прощали Гурджиеву его прозорливость, они уходили и, выпадая из поля зрения Гурджиева, тут же начинали истово оправдывать себя.

Именно подобные эксперименты и породили множество фантастических легенд о Гурджиеве.

Самого Гурджиева эти легенды забавляли. Порой он захо­дил так далеко, что провоцировал дилетантов, искателей «чудес», не способных понять истинное значение его поисков, на создание небылиц вокруг своего имени[1].

Восточная тонкость — рассказчик приводит примеры выс­казываний Ходжи Насреддина только в двух случаях: чтобы показать дремучую тупость или невежество слушающего или чтобы продемонстрировать преимущество «восточного мышле­ния» над «западным». Переводчик полностью сохраняет сти­листику автора.

Что же до тех, кто знал, как нужно подходить к Гурджиеву, тех, для кого встреча с ним становилась поворотным мо­ментом в жизни, то их рассказы о совместных опытах и изыс­каниях вызывали только смех. Вот почему так редки работы о Гурджиеве, написанные его учениками.

Однако то влияние, которое он оказывал — и продолжает оказывать, — неразделимо с личностью самого Гурджиева как человека. Отсюда вполне закономерен интерес к нему самому и к его жизни хотя бы в общих чертах.

Поэтому ученики Гурджиева, те, кому выпало счастье быть рядом с ним, и публикуют эту книгу; изначально пред­назначавшуюся для чтения лишь среди последователей Гурд­жиева. Книга содержит факты, рассказанные самим Гурджи-евым, о детских годах, о юности и первых шагах его поис­ков.

Но не нужно думать, что здесь Гурджиев просто говорит о себе: его рассказы служат цели, цели длиною в жизнь. Оче­видно, что перед читателем — не автобиографическая новел­ла в том виде, в каком мы привыкли ее видеть. Прошлое для Гурджиева — ничто, если оно не может служить примером. В тех приключенческих историях, что предлагает Гурджиев, нет образцов для внешнего копирования, в них — новый путь взгляда на жизнь, он прямо затрагивает нас, вводит нас в состояние предвкушения реальности совершенно нового по­рядка.

Ибо Гурджиев не был писателем и не должен им быть. Задача его иная.

Гурджиев был Учителем.

Идея учительства, традиционная для Востока, на Западе воспринимается, мягко говоря, плохо, а чаще не принимается вовсе. Слово «учитель» на Западе ничего не говорит, никаких ассоциаций не вызывает, для многих суть его расплывчата, ту­манна, а зачастую и подозрительна.

В соответствии с традиционными понятиями, функция учителя не-ограничена процессом обучения неким доктринам, а роль ученика не предполагает лишь их запоминание. Ученик буквально впитывает в себя предлагаемые знания, в результа­те чего преображается, становится другим человеком. Учитель пробуждает в своих учениках, для которых служит живым примером, новую личность.

Учитель создает своим ученикам условия, в которых они через собственный опыт, кто насколько может, переживают, а не зазубривают знания.

Таков истинный смысл жизни Гурджиева.

Со времени своего возвращения на Запад Гурджиев беспре­станно занимался тем, что собирал вокруг себя группу людей, способных и готовых разделить с ним жизнь, всецело направ­ленную на развитие сознания. Он раскрывал ученикам свои идеи, поддерживал их, посвятив всю свою жизнь их поискам. Он привел их к убеждению, что — дабы быть совершенным — их опыт должен включать в себя одновременно все аспекты человеческого существования.

В этом и состоит гурджиевская идея о «гармоническом раз­витии человека», на которой основывался его «институт», ко­торый он с огромным трудом создавал долгие годы.

Работая над достижением своей цели, Гурджиев постоянно боролся, он в буквальном смысле продирался сквозь вырастав­шие вокруг него трудности. И вызваны они были не только войной, революцией и эмиграцией, но также «безразличием одних и враждебностью других».

В книгу включена глава — ее публикация изначально не предполагалась — о том, с каким упорством и изобретательно­стью Гурджиев преодолевал препоны, встававшие на его пути.

По форме эта глава является ответом Гурджиева на заданный ему как-то вечером опрометчивый вопрос о финансовых источ­никах института.

Перед читателем предстанет удивительный, ошеломляю­щий рассказ, названный «Материальный вопрос», который по­может еще лучше понять главное: и жизнь Учителя, и все его действия были подчинены достижению цели.

**************

ГЛАВА I. ВСТУПЛЕНИЕ

 

Могу сказать точно — почти месяц прошел с того дня, как я завершил работу над первым рядом своих трудов, — период быстротекущего времени, в течение которого я намеревался всецело подчинить подвластные мне части моего общего присутствия исключительно чистому разуму. Как сказано в пос­ледней главе первого ряда («Все и вся»), я дал себе слово, что в этот период не напишу ни строчки, а буду только — дабы дать отдохновение моим под­властным мне частям, заслужившим это удоволь­ствие, — медленно и с удовольствием пить старый кальвадос и не остановлюсь, пока не выпью все бутылки, оказавшиеся волею судьбы в моем распо­ряжении в винном погребе Приере и сложенные туда столетие назад людьми, понимавшими, что значит истинное чувство жизни.

Но сегодня я решил — а сейчас уже хочу, хотя совершенно не принуждал себя к этому, а напро­тив, испытывая громадное удовольствие, — при­няться за работу и снова писать, разумеется, при помощи всех соответствующих сил, а также на этот раз с помощью законопослушных космических влияний, проистекающих на меня со всех сторон от добрых пожеланий читателей, которые знакомы с первым рядом моих трудов.

Ныне же я предполагаю излагать свои взгляды в форме, понятной всем, так что написанное мной во втором ряду будет всем ясно; я при этом надеюсь, что мои идеи послужат подготовительным созидав тельным материалом для укоренения в сознании существ, мне подобных, вместо того иллюзорного мира, который современные люди себе нарисовали, нового мира — мира, по моим представлениям, реального или по крайней мере такого, который можно смело принять за реальный всеми степеня­ми человеческого разума, не испытывая ни малей­шего желания (impulses) усомниться в его реально­сти.

И, право же, единственно только ум современно­го человека, вне зависимости от уровня его интел­лекта, способен постичь мир с помощью сведений (data), которые, будучи активизированы случайно или непреднамеренно, пробуждают в нем всевоз­можные фантастические желания (impulses). И эти желания (impulses), постоянно воздействуя на ритм (tempo) всех ассоциаций, в нем протекающих, мало-помалу нарушают гармонию целостности его работы, с получением результатов столь прискорб­ных, что никакому человеку невозможно (даже если он и захочет ненадолго отделаться от влияния установившихся аномальных условий нашей по­вседневной жизни и пожелает подумать о ней серь­езно) не прийти в ужас, в такой, например, как от сообщения, что жизнь наша с каждой неделей уко­рачивается.

Прежде всего, если говорить о «колебании мыс­лей» (swing of thought), то есть об установлении со­ответствующего ритма между моим и вашим мыс­лительными процессами, то я хотел бы в некотором роде последовать примеру Великого Вельзевула и скопировать ту форму мышления, которую сам он, а также и я, — надеюсь, что и вы, мой героический читатель, если, конечно, имели дерзновение дочитать до конца первый ряд из моих писаний, — в высшей степени уважал. Иначе говоря, в самом начале своей работы я хочу познакомить вас с тем, что всеми нами любимый мулла Насреддин со свой­ственной ему проницательностью назвал бы «вопро­сом философской тонкости».

Я хочу сделать это именно в самом начале, по­скольку намереваюсь часто использовать — как в этой книге, так и в последующих своих работах, — мудрость этого мыслителя, признанного почти во всем мире, которому, судя по слухам, вскоре соот­ветствующим лицом будет официально дарован ти­тул «того одного и единственного».

И вот этот-то вопрос философской тонкости уже и сейчас можно уловить в той степени недоумения, готового и обязанного возникнуть в сознании всяко­го читателя, который осилил хотя бы первый пара­граф моего вступления, если он сравнит множество сведений, на коих зиждется его убежденность в вопросах медицинских, с тем фактом, что я, автор «Сказок Вельзевула, рассказанных своему внуку», после инцидента, едва не стоившего мне жизни, с еще не вполне восстановленной функциональной деятельностью организма, благодаря неустанным активным действиям, уже принялся работать: пере­давать свои мысли другим с максимальной при этом точностью, а нечаянно же выдавшийся отдых провел вполне удовлетворительно благодаря глав­ным образом неумеренному потреблению алкоголя в виде все того же вышеуказанного старого кальва­доса и его различных зрелых и крепких родствен­ников.

По сути дела, чтобы дать совершенно правди­вый и исчерпывающий ответ на данный вопрос философской тонкости, прозвучавший экспром­том, должно вначале вынести справедливый вер­дикт относительно моей неспособности выполнить взятые на себя обязательства — в частности, допить все оставшиеся бутылки вышеупомянутого старого кальвадоса.

Дело все в том, что в период, предназначавший­ся мне для отдыха, несмотря на все мои непроиз­вольные желания, я не мог ограничить себя пят­надцатью оставшимися бутылками старого кальва­доса (о нем, помнится, я уже упоминал в последней главе первого ряда); я был обязан соединить значи­тельное содержимое этих бутылок с содержимым двух сотен других бутылок — а оно впечатляло даже при беглом взгляде, не говоря уже о гранди­озном количестве старого арманьяка; так что обще­го количества космических сущностей оказалось вполне достаточно не только для меня, но и для всего того племени, что понаехало ко мне в после­дние годы и помогает мне, главным образом в моих «священных церемониях».

Прежде чем произнести приговор и обвинить меня лично, следует также в конечном счете иметь в виду и то, что с первого же дня я бросил привычку пить арманьяк из того сосуда, что мы обыкновенно называем «бокалом для ликера», и теперь пью его из пузатого бокала без ножки. И делать это я начал, как мне кажется, инстинктивно, поэтому в данном случае справедливость может восторжествовать.

Не знаю, как вы, мой смелый читатель, но ритм моего мышления теперь восстановлен, и я могу снова непринужденно поумничать всласть.

Во втором ряду я намереваюсь, помимо всего прочего, дать и разъяснить семь изречений, при­шедших к нам из древнейших времен посредством надписей на различных памятниках, на которые я наткнулся случайно и которые расшифровал во время странствий — изречений, где наши далекие предки формулировали некоторые аспекты объек­тивной истины, несомненно, понятные даже совре­менному человеческому разуму. Поэтому я начну с самого первого изречения, которое, помимо того что послужит вполне достойной отправной точкой для последующих разъяснений, сыграет роль свя­зующего звена с последней главой первого ряда.

Это древнее изречение, выбранное мной для на­чала второго ряда, гласит: «Только тот достоин на­зываться человеком и может рассчитывать на то, что уготовано ему судьбой, кто получил соответ­ствующие сведения и способен сохранить в целости волка и овцу, доверенных ему».

Психоассоциативный анализ данного высказыва­ния, пришедшего к нам из глубин прошлого, кото­рый сделали мудрецы, — разумеется, не те, что в избытке водятся на европейском континенте, — со всей ясностью показывает, что слово «волк» симво­лизирует в целом основную и рефлексивную дея­тельность человеческого организма, а слово «овца» означает в целом деятельность чувств человека. Что касается мыслительной деятельности, то в изрече­нии она представлена самим человеком, который в процессе всей своей сознательной жизни, благодаря сознательному труду и добровольным страданиям, приобрел в своем общем присутствии соответствую­щие сведения, позволяющие ему создавать условия для возможного сосуществования двух столь разно­родных и чуждых друг другу жизней. Лишь этот человек вполне может рассчитывать и стать достой­ным владеть тем, что, согласно приведенному изре­чению, уготовано ему свыше, тем, что, в общем смысле, ему предопределено.

Любопытно отметить, что среди множества по­словиц и мудрых решений хитроумнейших задач, используемых, как правило, различными азиатски­ми племенами, есть одна, как нельзя лучше рас­крывающая суть вышеприведенного древнего изре­чения, и где действуют реальный волк и — вместо овцы — коза.

В задаче речь идет о человеке, у которого есть волк, коза и капуста и которому нужно переправиться через реку вместе со своей собственностью при двух условиях: лодка, кроме самого человек», может выдержать только один груз, а волка нельзя оставлять наедине с козой, а козу — с капустой.

Правильный ответ определенно показывает, что решить поставленную задачу можно не только с по­мощью сообразительности, свойства, присущего всякому нормальному человеку. Человек не должен быть ленив, ибо для достижения поставленной цели ему необходимо пересекать реку на один раз больше.

Возвращаясь к смыслу прочитанного вами и выбранного мной древнего изречения и помня о сути правильного решения популярной задачки, — стоит только подумать о ней без всяких предрас­судков, обычно возникающих вследствие празд­ных размышлений, каковым современный человек обычно предается — то станет возможным принять умом и согласиться чувствами, что называющий себя человеком не должен лениться; постоянно изобретая всякого рода опасности, он должен бо­роться со своими слабостями, чтобы достичь по­ставленной цели: сохранить в целости столь несов­местимых животных, вверенных заботам его ума, и которые по самой своей сути противоположны друг другу.

Закончив вчера свои записи или, как я их назы­ваю, «умничанье ради колебания мысли», сегодня утром я, взяв с собой рукопись с синопсисом напи­санного мной за последние два года, которую я на­меревался использовать как исходный материал ко второму ряду, отправился в парк поработать в тени исторической аллеи. Прочитав две-три первые стра­ницы, я, забыв обо всем на свете, задумался над тем, как и чем мне продолжить дальше. И в этой задумчивости я просидел вплоть до самого вечера, не написав ни единого слова.

Я был поглощен своими мыслями и не заметил, что мой племянник, который должен был следить, чтобы в моей чашке не остывал арабский кофе, именно его я обыкновенно пью, особенно в минуты наивысшего физического или умственного напря­жения — подходил ко мне с новой чашкой кофе, как я потом узнал, ровно двадцать три раза.

Дабы вы лучше поняли серьезность поглотившей меня задумчивости и представили себе, хотя бы при­близительно, трудность моего положения, мне следу­ет рассказать вам, что после того, как я прочитал страницы и вспомнил по ассоциации весь текст ру­кописи, которую я намеревался использовать как введение, мне стало совершенно очевидно: все, над чем я бессонными ночами в поте лица своего рабо­тал, после сделанных мной поправок и изменений в тексте первого ряда стало абсолютно бесполезным.

Поняв это, я пережил в течение получаса то со­стояние, которое мулла Насреддин назвал как «сесть в галошу по самые брови», и я уже было согласился сдаться и почти решил переписать всю главу с самого начала. Однако позже, продолжая вспоминать автоматически самые разные предложе­ния из рукописи, я припомнил, кроме всего проче­го, то место, где, желая объяснить, почему я столь безжалостно критикую современную литературу, вставил слова одного пожилого умного перса, услы­шанные мной еще в ранней юности, и которые, по моему мнению, как нельзя лучше характеризуют всю современную цивилизацию. Я посчитал невоз­можным для себя лишать читателя как всего того, что было сказано об этом предмете, так и некото­рых иных мыслей, которые для читателя, способ­ного расшифровать их, могут оказаться в высшей степени полезным материалом для правильного по­нимания всего, что я пытался изложить в двух последних рядах в форме, вполне постижимой для человека, ищущего истину.

И вот эти-то размышления и заставили меня по­думать о том, как, не лишая всего этого читателя, мне совместить две разные формы: ту, что я выбрал изначально для изложения, и ту, что необходима теперь, после значительных изменений, сделанных в первом ряду.

Фактически, все, что я, вынуждено осваивая новую для меня профессию писателя, наработал за последние два года, уже не могло соответствовать тому, что требуется теперь, поскольку тогда, в пер­вом ряду, я излагал все в форме синопсиса, понят­ного только мне, и содержание которого позднее я намеревался развернуть в тридцати шести книгах, посвящая каждую книгу какому-либо одному воп­росу.

На третьем году я начал придавать своему на­броску форму описания, понятного другим, по крайней мере искушенным в том, что называется абстрактным мышлением. Однако с тех пор я по­немногу поднаторел в искусстве скрывать серьез­ные мысли за соблазнительно-красивой и легко до­ступной внешней формой, а дабы сделать так, что­бы эти мысли — я их называю «различимыми лишь с течением времени» — становились резуль­татом других, более привычных большинству со­временных людей, я изменил принцип, которому следовал: вместо того, чтобы искать пути достиже­ния целей количеством написанного, я принял на­мерение достичь желаемого исключительно за счет качества. И я снова начал читать свой синопсис с самого начала, намереваясь теперь разделить его всего на несколько частей, а их, в свою очередь, тоже на несколько, и таким образом ограничиться в конечном счете небольшим количеством книг.

И причина моей сегодняшней необыкновенной задумчивости, как, впрочем, и вчерашней, происте­кает, скорее всего, из воспоминаний о том самом знаменитом древнем изречении, советующим «всегда стремиться к тому, чтобы и волки были сыты, и овцы — целы».

В конце концов, когда уже наступил вечер, и снизу, мешая моему раздумью, начала подниматься и просачиваться сквозь «английские подошвы» моих туфель знаменитая фонтенблосская сырость, и когда в то же время порхающие надо мной ми­лые крошечные Божьи твари, именуемые птичка­ми, все чаще начали обдавать тревожным холодком мой гладкий, лишенный всякой растительности череп, в моем внешнем присутствии родилось сме­лое решение: не считаясь ни с кем и ни с чем, просто вставить в первую главу второго ряда то, что современный профессиональный писатель на­звал бы «отвлекающим параллельным развитием», некоторые отточенные фрагменты рукописи, нравя­щиеся лично мне, и только потом, в дальнейшем, уже строго придерживаться принципа, которому я предполагал следовать во время написания первого ряда.

Такое решение показалось мне наиболее прием­лемым как для меня лично, так и для читателя, ведь благодаря ему мой и без того переутомленный мозг не будет утруждаться зазря; читатель же, осо­бенно тот, кому довелось читать все, мною ранее написанное, легко сможет благодаря этому «отвле­кающему параллельному развитию» представить себе, какого рода объективно беспристрастное мне­ние о результатах деятельности некоторых особо ярких олицетворений человека современной циви­лизации может сформироваться в психике некото­рых людей, которым по случайному стечению об­стоятельств довелось получить более или менее пра­вильное образование.

Планируя вставить это введение, озаглавленное «Почему я стал писателем», в тридцатую книгу, я намеревался рассказать в нем о тех впечатлениях, что скопились во мне в продолжение моей жизни и послужили основой для моего теперешнего, далеко не блестящего, мнения о представителях современ­ной литературы. В этой связи, как уже упомина­лось, я ввел сюда монолог, услышанный мной в далекой юности, когда я, еще только в первый раз путешествуя по Персии, попал на встречу персидс­кой интеллигенции, где обсуждалась современная литература.

Одним из тех, кто в тот вечер говорил более дру­гих» был пожилой интеллигентный перс, о котором я уже рассказывал, интеллигентный не в европейс­ком смысле этого слова, а в том, который понима­ется под этим определением на азиатском конти­ненте, и определяющим не только сумму знаний, но и бытие.

Он был прекрасно образован и очень неплохо знаком с европейской культурой.

Среди прочего он сказал следующее:

«Очень жаль, что нынешний период культуры, который мы называем и который последующие по­коления, несомненно, назовут «европейской циви­лизацией», с точки зрения процесса совершенство­вания человека является пустым и бесплодным. А все потому» что, опять же с точки зрения само­совершенствования человека, основные представи­тели европейской культуры, ее движители, не мо­гут передать ничего ценного последующим поколе­ниям.

Возьмем, к примеру, литературу, одно из глав­ных средств развития ума человека.

Но что может дать литература нынешней циви­лизации? Ровным счетом ничего, если не говорить, конечно, о «словесной проституции».

Основной причиной деградации и упадка совре­менной литературы является смещение акцента: мало-помалу пишущую братию перестали волно­вать ясность мыслей и точность их передачи, те­перь их заботит внешний блеск или, как иначе говорят, красота стиля, который» в конечном счете, и породил словесную проституцию.

И что же в, итоге? А в итоге вы можете весь день провести за объемистой книгой и так и не поймете» что же ее автор хотел сказать. И только где-нибудь в самом конце тома, уже потратив уйму времени, безвозвратно упущенного для выполнения полез­ных житейских обязанностей, вы вдруг обнаружи­те, что все произведение построено на какой-нибудь ничтожной, совершенно бессмысленной идейке.

По своему содержанию вся современная литера­тура делится на три категории: первая включает в себя научную, вторая состоит ив повествований, к третьей мы относим описания.

Научные книги содержат, как правило, всевоз­можные давно и всем известные гипотезы, но изло­женные современным языком и примененные к современным темам.

Что касается повествований, или, как еще назы­вают литературу такого рода, романов — такие гро­моздкие тяжелые книжки, — то они полностью соответствуют своей характеристике: в них деталь­но, не упуская ни одной мелочи, описывается, как некий Джон Джонс и какая-нибудь Мэри Смит находят удовлетворение в «любви», этом святом чувстве, которое в современном человеке в резуль­тате его безволия и слабости деградировало до та­кой степени, что превратилось в порок, тогда как сам Господь дал нам возможность проявлять его ради спасения наших душ и для оказания взаим­ной моральной поддержки, необходимой между людьми, чтобы жизнь была более или менее счаст­ливой.

В третью категорию входят описания путеше­ствий и приключений, а также флоры и фауны разных стран и континентов. Пишут их чаще всего люди, о которых говорят, что «они не пересекали порога собственного дома», нигде не бывавшие и ничего интересного не видавшие, но с богатым во­ображением и способные приукрасить работы, на­писанные прежними авторами, такими же фантазе­рами.

Не имея ни малейшего понятия ни об ответ­ственности, ни о значении литературы, современ­ные поэты, в попытках приукрасить свой стиль и добиться того, что, по их мнению, является благо­звучием, идут на всевозможные ухищрения и по­рой выдумывают такую несообразную поэтическую мешанину, которая окончательно убивает тот чах­лый росток мысли, который присутствует в стихе.

Вам может показаться странным, но по моему мнению, громадный вред современной литературе приносят современные грамматики, я имею в виду грамматики языков тех народов, которые участву­ют в том, что я называю «всеобщей какафонией» современной цивилизации.

Грамматики их языков в большинстве случаев выдуманы, они составлены искусственно и продол­жают изменяться в основном теми, кто, судя по их отношению к настоящей жизни и языку, выработан­ному в результате этого отношения и предназначен­ному для общего пользования, сами «безграмотны».

С другой стороны, у всех народов прошлых эпох, как явственно показывает древняя история, грам­матика создавалась постепенно самой жизнью, в со­ответствии со степенью развития, климатическими условиями среды обитания и доминирующими спо­собами добывания пищи.

В современной цивилизации грамматики неко­торых языков до такой степени искажают смысл сказанного писателем, что читатель, особенно если он — иностранец, напрочь лишен возможности элементарно понять даже очень несложные мысли, которые, выраженные иным образом, то есть без помощи грамматики, были бы вне всякого сомне­ния ясны».

«Чтобы пояснить вам смысл сказанного, — про­должал старый перс, — я приведу вам пример: это будет эпизод, участником которого стал я сам.

Как вы знаете, из всех моих родственников в живых остался только один — мой племянник по мужской линии, который несколько лет назад, по­лучив в наследство нефтяные скважины неподале­ку от города Баку, был вынужден уехать туда.

Навещать родные места и меня, своего старого дядю, племянник из-за постоянной занятости не может, поэтому мне самому частенько приходится к нему ездить.

Нефтяные скважины, владеть которыми прихо­дится моему племяннику, находятся, как я уже сказал, недалеко от Баку, а сам этот город в насто­ящее время принадлежит России — одной из круп­ных стран современности, производящей лавину литературы.

Практически все обитатели бакинских предмес­тий принадлежат к разным народам и расам, не имеющим с русскими ничего общего, и у себя дома говорят на своих родных языках.

За свою жизнь мне пришлось выучить много языков, поэтому добавить к ним русский не соста­вило большого труда. Так очень скоро я уже до­вольно бегло изъяснялся по-русски, правда, следуя местной моде, с акцентом, от которого, впрочем, вполне мог избавиться.

Став за свою жизнь в некотором смысле «линг­вистом», я считаю необходимым отметить здесь, между прочим, что человек, продолжающий где-то говорить на своем родном языке или на языке, к которому он больше привык, на языке иностран­ном думать не может.

Поэтому, когда я начал говорить по-русски, ду­мать я продолжал по-персидски, а при разговоре, в уме, постоянно подыскивал для персидских слов соответствующие русские выражения.

И вот именно тогда я наткнулся в .русском язы­ке, одном из цивилизованных языков современнос­ти, на некоторые несоответствия, — вначале совер­шенно необъяснимые, — из-за которых оказался неспособен передать в точности простейшие свои мысли.

Заинтересовавшись данным обстоятельством не будучи стесненным житейскими обязанностями, я принялся изучать русскую грамматику, а позднее грамматики некоторых других современных язы­ков. Вскоре я пришел к мысли, что причина отме­ченных мною несоответствий лежит как раз в ис­кусственном составлении грамматик, и с того вре­мени у меня сложилось стойкое убеждение, которое я вам уже высказывал: грамматики языков, на которых пишется современная литература, выдума­ны людьми, находящимися относительно истинных знаний на гораздо более низкой ступени развития, чем обычные простые люди.

Как конкретный пример, иллюстрирующий мои наблюдения относительно многочисленных несоот­ветствий, имеющихся в русском языке и отмечен­ных мной в самом начале, приведу лишь одно, ко­торое, правда, и заставило меня взяться за деталь­ное изучение вопроса.

Однажды, во время разговора с одним моим рус­ским знакомым, когда я, как обычно, переводил свои мысли, формировавшиеся во мне на персидс­кий манер, я решил использовать выражение myan-diaram, которое мы, персы, часто употребля­ем в своих беседах и которое на французский язык переводится как je dis, а на английский как I say. Но напрасно я мучил свою память в поисках подхо­дящего русского слова, найти нужного я так и не смог, хотя к тому времени знал почти все русские слова, часть которых вычитал из книг, а часть ус­лышал в беседах с людьми самого разного интел­лектуального уровня.

Не найдя русского эквивалента для столь про­стой персидской фразы, которую мы с вами час­тенько используем в своей речи, я вначале решил, что моих знаний недостаточно, и принялся искать соответствующий русский эквивалент персидского выражения в словарях, а также расспрашивать людей, слывших знатоками своего языка. Однако, как оказалось, в современном русском языке тако­го слова нет, вместо него используется фраза я го­ворю, которая по-персидски звучит myan-soil-yaraт, по-английски I speak, а по-французски je parle.

Поскольку у нас с вами, как у персов, ход мыс­ли одинаковый, то вы понимаете значение слова, эквивалент которого я искал в русском языке. По­этому я хочу спросить вас: могу ли я, а также и всякий любой перс, прочитав в современной рус­ской литературе русский вариант персидского сло­ва soil-yaram, принять его спокойно, без внутрен­них содроганий как diaramt

Я привел вам лишь один, причем очень мелкий, пример, но он характеризует тысячи других несоот­ветствий, которые обнаруживаются во всех языках тех народов, что представляют собой так называе­мый расцвет современной цивилизации. И именно эти несоответствия не позволяют нынешней литера­туре стать основным средством развития умов тех народов, которые считают себя представителями сегодняшней цивилизации и которые, по причинам вполне очевидным для здравомыслящих людей, в некотором роде лишены счастья считаться цивили­зованными, и поэтому, как свидетельствует исто­рия, всегда тянутся назад.

Из-за этих языковых несоответствий, существу­ющих в современной литературе, любой человек, а особенно представитель расы, не включенной в чис­ло образцов, олицетворяющих современную циви­лизацию, то есть тот, кто обладает более или менее нормальными мыслительными способностями и в состоянии использовать слова в их реальном значе­нии, вполне естественно, услышав или прочитав ка­кое-либо слово, используемое неправильно, — точно как в том примере, что я привел вам выше, — вос­примет общую мысль предложения также непра­вильно, и в итоге сделает не тот вывод, который предполагался, а прямо противоположный.

Хотя способность понять значение слов у различ­ных рас не одинакова, одинаковым к настоящему времени является количество сведений, накоплен­ных в процессе самой жизни, ей же сформирован­ное и служащее для восприятия повторяющихся и известных из опыта действий.

Сам факт отсутствия в современном русском языке слова, соответствующего персидскому diaram, взятого мной для примера, может служить подтверждением моего кажущегося на первый взгляд безосновательным утверждения, что безгра­мотные «верхи» нашего времени, те, что называют себя грамматистами, — и, что еще хуже, считаю­щиеся таковыми всеми, кто их окружает, — умуд­рились исковеркать язык, выработанный самой жизнью, и превратить его в то, что немцы называ­ют эрзацем.

Должен сказать вам, что, когда я взялся за изу­чение русской грамматики, — а также за грамма­тики различных других современных языков, дабы выявить причину столь многочисленных несоответ­ствий, — то решил, как человек по природе склон­ный к филологии, познакомиться с историей, кор­нями и развитием русского языка.

Изучение истории показало, что раньше в рус­ском языке имелись слова, точно соответствующие всем известным из опыта действиям, выработан­ным и утвердившимся в процессе самой жизни людей. И только когда русский язык в течение нескольких веков достиг относительно высокой степени развития, пришел его черед стать, как гово­рится, «предметом для заточки клювов воронья», то есть за него взялись полуграмотные «верхи», дилетанты-верхушечники, под предлогом того, что якобы благозвучие языка не соответствует требова­ниям современной грамматики, и принялись ковер­кать слова, в результате чего многие вовсе исчезли. Среди последних я нашел и то слово, которое искал и которое соответствует персидскому diaram. Это слово — сказываю.

Интересно отметить, что это слово сохранилось и поныне, но используется — в значении, точно соот­ветствующем своему смыслу, — в речи людей, ко­торые, принадлежа к русскому народу, оказались отрезанными от влияния современной цивилиза­ции, то есть сельскими жителями «из глубинки», проживающими вдалеке от так называемых «куль­турных центров».

Искусственно выведенная грамматика современ­ного языка, которую юное поколение обязано изу­чать, является, по моему убеждению, одной из ос­новных причин того, что у современных европейцев получает развитие лишь одно из трех независимых направлений, достойных разума нормального чело­века, то есть так называемая европейская мысль, которая и стремится доминировать над индивиду­альностью, тогда как — и это должно быть извест­но всем разумным людям — без ощущений и ин­стинкта истинное понимание, доступное человеку, сформироваться не может.

Современную литературу можно охарактеризо­вать одним словом, и лучшего слова, чем «безду­шие», я найти не смог.

Современные цивилизации уничтожили в лите­ратуре, как, впрочем, и во всем другом, на что они изволили обратить свое внимание, душу.

Я имею еще больше оснований критиковать столь безжалостно этот результат воздействия современных цивилизаций, поскольку согласно са­мым надежным историческим сведениям, дошед­ших до нас с древних времен, литература прошлых цивилизаций играла громадную роль в развитии человеческих умов, и результаты этого развития, передаваемые от поколения к поколению, и сейчас, по прошествию многих и многих веков, еще ощу­щаются.

По моему мнению, квинтэссенцию этой идеи можно иногда очень хорошо передать другим при помощи некоторых анекдотов и пословиц, создан­ных самой жизнью.

Так, например, в данном случае, дабы показать разницу между современной литературой и литера­турой прошлых цивилизаций, я приведу старый анекдот, хорошо известный в Персии под названи­ем «разговор двух воробьев».

Сидели как-то на карнизе высокого дома два во­робья — один молодой, другой старый — и обсуж­дали «горячую воробьиную проблему», которая воз­никла из-за домоправителя муллы, выбросившего из окна дома туда, где воробьи обычно собирались порезвиться, что-то очень похожее на прокисшую кашу, но на самом деле это была мелко нарезанная пробка. Несколько молодых, неопытных воробьев поклевали ее и едва не лопнули.

И вот когда воробьи обсуждали это событие, дре­мавший до того старый воробей встрепенулся, с не­довольным видом поискал у себя под крылом мучив­шую его блоху — а эти насекомые, как известно, появляются у воробьев вследствие недоедания — и, поймав ее, с глубоким вздохом произнес:

«Да, тяжелые настали времена для нашего бра­та. Раньше-то, помню, мы сидели на крыше — вот как сейчас — и дремали себе тихонечко, пока где-нибудь внизу, на улице, не раздавался шум и гро­хот, вслед за чем появлялся запах, от которого у воробья все внутри начинало петь и радоваться, потому что мы точно знали: если мы слетим вниз, к тому месту, где гремело, мы найдем себе все, что нужно.

А что сейчас? Сейчас повсюду слышится шум, треск и грохот, и запах тоже появляется, но такой, от которого с души воротит, но повинуясь стародав­ней привычке поклевать чего-нибудь вкусненького, мы все так же слетаем вниз, снуем и усиленно ищем, но не находим ничего, кроме пятен машин­ного масла».

Эта притча, как вы догадались, уходит корнями в то время, когда по улицам ездили не автомобили, а запряженные лошадьми повозки, и хотя первые, в полном соответствии со словами старого мудрого воробья, шуму, треску, грохоту и запаху произво­дят много больше последних, удовлетворения от них воробьям никакого.

А без пищи, как вы и сами догадываетесь даже и воробьям трудно вывести здоровое потомство.

Этот анекдот мне кажется идеальной иллюстра­цией к тому, что я вам рассказывал о разнице меж­ду современной и прошлыми цивилизациями.

В цивилизации нынешней, как ив цивилизаци­ях минувших, литература ставит целью совершен­ствование человечества в целом, но и в ней — как и во всем современном — мы не найдем ничего, от­вечающего нашим насущным нуждам. Все в ней подчинено внешнему блеску; как сказал старый воробей, лишь шум, треск, грохот и отвратитель­ный запах.

Любой беспристрастный человек согласится с моей точкой зрения, изучив разницу между разви­тием чувств людей, родившихся и проживших на азиатском континенте, и тех, кто родился и полу­чил образование в условиях современной цивилиза­ции на европейском континенте.

Очень многие отмечают то, что среди всех ны­нешних обитателей Азии, которые благодаря гео-

графическим и иным условиям оказались изолиро­ванными от влияния современной цивилизации, чувства достигли гораздо большей степени разви­тия, чем у европейцев. А поскольку чувства явля­ются основой здравого смысла, именно азиаты, не­смотря на свою необразованность, имеют более пра­вильное представление о любом предмете, чем те, кто принадлежат к «сливкам» («цимесу») совре­менной цивилизации.

Понятие европейца об увиденном им предмете формируется исключительно на основании его фор­мы, так сказать, на базе «математической обосно­ванности» предмета, тогда как большинство азиа­тов схватывают сущность видимого предмета, пользуясь чаще своими чувствами, а порой исклю­чительно инстинктивно».

В этом месте своей речи, посвященной современ­ной литературе, старый перс, помимо прочего, зат­ронул вопрос, интересующий в наше время многих европейских, как их частенько называют, «распро­странителей культуры».

Вот что он затем сказал:

«Не так давно азиатов интересовала европейская литература, но вскоре, почувствовав ее бессодержа­тельность и пустоту, они постепенно утеряли к ней всякий интерес и сейчас ее почти не читают.

Интерес азиатов к европейской литературе про­будило то ее ответвление, что именуется беллетрис­тикой.

Знаменитые европейские романы, главным обра­зом, представляют собой, как я уже говорил, длин­ные описания череды болезней, поражающих современных людей и, вследствие их слабости и безволия, протекающих тяжело и очень долго.

Азиаты, пока еще не так далеко ушедшие от матери-природы, своим сознанием понимают, что это психическое состояние, в которое впадают муж­чины и женщины, недостойно человека вообще, а для мужчины губительно и недопустимо, так как разлагает его, и поэтому герои европейских рома­нов вызывают в них вполне естественное чувство отвращения.

Что касается остальных жанров европейской ли­тературы — научной, описательной и всевозмож­ной нравоучительной, то азиаты, в меньшей степе­ни, чем европейцы, потерявшие способности чув­ствовать, и находясь ближе к природе, неосознанно чувствуют и инстинктивно ощущают непонимание действительности и полное отсутствие у авторов необходимых знаний и истинного понимания пред­мета, о котором они пишут.

Поэтому азиаты, проявив сначала неподдельный интерес к европейской литературе, вскоре просто перестали ее замечать, а сейчас вообще не обраща­ют на нее никакого внимания, в то время как в самой Европе полки книжных магазинов, частных и публичных библиотек ломятся от обилия литера­турных произведений, число которых с каждым днем все увеличивается.

У многих из вас несомненно возникнет вопрос: как согласовать мои утверждения с тем фактом, что большинство азиатов остаются неграмотными в строгом смысле этого слова?

Я отвечу на него так: истинную причину отсутствия у азиатов интереса к европейской литерату­ре следует искать в ней же самой. Мне доводилось видеть, как сотни неграмотных в европейском по­нимании людей собирались послушать священные тексты и сказания, известные как «Тысяча и одна ночь». Вы возразите мне, что описанные события, особенно в сказаниях, взяты из настоящей жизни и поэтому интересны им и понятны. Не в этом дело. Эти тексты, я говорю сейчас о «Тысяче и одной ночи», — произведения литературы в пол­ном смысле этого слова. Любой слушатель или читатель сразу поймет, что все в них — выдумка, но выдумка, соответствующая истине, хотя и со­стоящая из эпизодов, невероятных в реальной жиз­ни. Интерес читателя или слушателя пробуждается и усиливается в результате ясного и точного пони­мания автором психики самых разных людей; он сам с любопытством следит за тем, как постепен­но, эпизод за эпизодом, разворачивается повество­вание.

Требования современной цивилизации породили еще один весьма специфический вид литературы, именуемый «журналистикой».

Не могу обойти молчанием эту новую форму ли­тературы, поскольку она не только ничего не предлагает читателю и абсолютно не развивает его ум, но, по моему твёрдому убеждению, является глав­ным злом в жизни сегодняшнего человека, так как оказывает отравляющее воздействие на человечес­кие взаимоотношения.

Этот вид литературы стал в последнее время чрезвычайно распространен, и все потому, что го­раздо эффективнее всех других жанров добавляет человеку слабости и потребности, ведущие к еще большему бессилию человека. Журналистика унич­тожает последнюю для человека возможность при­обрести сведения, что некогда придавали ему отно­сительное знание своей индивидуальности, того единственного, что приводит, — как мы это назы­ваем — к «памяти себя», этому абсолютно необхо­димому фактору в процессе саморазвития.

И кроме того, из-за беспринципности в литерату­ре мыслительные функции людей еще более отда­лились от их индивидуальности, в результате чего сознание, некогда пробуженное в них, сейчас уже вовсе не участвует в мыслительном процессе. Та­ким образом они лишились этих факторов, которые прежде обеспечивали людям более или менее снос­ное существование, по крайней мере, в их взаимо­отношениях.

К нашему, общему несчастью, журналистика, с каждым годом получающая в жизни людей все большее распространение, ослабляет и без того уже ослабленные умы человеческие тем, что оставляет их открытыми для всякого рода обманов и заблуж­дений и уводит их в сторону от относительно обо­снованного мышления, вырабатывая, таким обра­зом, в людях вместо здравого суждения такие раз­личные недостойные их качества, как недоверие, недовольство, страх, ложный стыд, лицемерие, гор­дыню и так далее и тому подобное.

Дабы конкретнее показать весь тот вред, что не­сет людям журналистика» я расскажу вам о не­скольких событиях, которые произошли по вине газет, в чем я нимало не сомневаюсь, поскольку до некоторой степени сам был их участником.

Был у меня в Тегеране хороший, близкий друг, армянин по национальности, сделавший меня, не­задолго до своей смерти, своим душеприказчиком.

Сын его, немолодой уже человек, жил со своей многочисленной семьей в одном из крупных евро­пейских городов.

В один печальный вечер, поужинав, он и вся его семья почувствовали себя плохо и к утру умерли. Как душеприказчик семьи я был обязан поехать туда, где случилось это трагическое происшествие.

Там я обнаружил, что совсем незадолго до этого отец семейства в одной из выписываемых им газет прочитал серию длинных статей о мясном магази­не, где, по мнению авторов материалов, продава­лись какие-то особенные сосиски, изготовленные якобы из отборных, (экологически) чистых продук­тов по некоему специальному рецепту.

Подобные статьи, и рядом с громкой рекламой, печатались и во множестве других газет.

В конце концов отец семейства, соблазненный описываемыми вкусовыми качествами сосисок, ко­торые, кстати, ни он, ни остальные члены его семьи особенно не любили, так как в Армении сосис­ки вообще не едят, отправился в указанный мясной магазин, где и купил рекламируемый продукт. Съев на ужин сосиски, вся семья отравилась.

Вскоре, после одного невероятного обстоятель­ства, возникшее во мне несколько дней назад подо­зрение, что смерть была вызвана сосисками, теперь переросло в уверенность. Чтобы раскрыть загадку смерти семьи, я нанял одного частного детектива, который и выяснил для меня следующее.

Дело оказалось в том, что некоторая фирма при­обрела по дешевке громадный груз экспортных со­сисок, изначально предназначавшийся для отправ­ки за границу. Однако из-за задержки в отправле­нии иностранцы от груза отказались, и тогда фир­ма, понимая, что от товара нужно отделаться как можно быстрее, немало заплатив газетчикам, раз­вернула широкую зловредную рекламу заведомо некачественного продукта.

А вот еще один случай.

Во время моего пребывания в Баку я в течение нескольких дней читал в местных газетах, которые мне приносил племянник, статьи — длинные, неко­торые из них занимали по несколько страниц, — о посетившей город чудо-актрисе.

О ней писалось с таким восторгом, что я, в конце концов, отложив срочные дела, отправился в театр, чтобы лично взглянуть на игру знамени­тости.

И что вы думаете, я увидел? Ничего, что хотя бы в самой малой степени соответствовало посвя­щенным ей многочисленным статьям.

Раньше я частенько посещал театры, как хоро­шие, так и не очень, поэтому могу без ложной скромности отнести себя к знатокам сценического искусства. Признаюсь, что в свое время многие считали меня авторитетом в этой области. Но даже если отбросить мои личные знания, а говорить про-

сто с точки зрения рядового зрителя, то должен признать одно: ни разу за всю мою жизнь я не видел такой посредственности, в которой отсут­ствие таланта сочеталось с абсолютным незнанием элементарных основ актерского мастерства.

Во всех ее проявлениях на сцене сквозила такая вопиющая бездарность, что даже я, человек, склон­ный к альтруизму, побоялся бы назвать ее игру хотя бы относительно приемлемой. Ее удручающие данные не позволили бы ей сыграть даже роль ку­харки у меня на кухне.

Как мне удалось узнать впоследствии, она состо­яла на содержании у одного из крупных бакинских нефтепромышленников, и тот, прилично заплатив дюжине газетчиков, падких на шальные деньги, пообещал им вдвое больше, если тем удастся сде­лать из его пассии — она работала до того горнич­ной у какого-то русского инженера, который, пользуясь беззащитностью девицы, соблазнил ее, — известную театральную знаменитость.

И другой случай.

Время от времени в одной из самых читаемых газет я натыкался на цветистые панегирики, вос­хвалявшие некоего художника, и благодаря этим статьям начал считать его просто-таки феноменом в современном искусстве.

Племянник мой, тот, что живет в Баку, в то время как раз собирался жениться и построил себе новый дом, который хотел украсить богатыми рос­писями. Поскольку дела у моего племянника в тот год шли весьма неплохо — он открыл две новые и очень перспективные скважины, — я посоветовал ему не тратить время понапрасну, а побыстрее вы­писать из Германии тамошнюю знаменитость, этого модного художника, и поручить ему роспись дома. Я сказал, что хоть денег это будет стоить немалых, зато потомкам достанутся красивые фрески и кар­тины кисти великого маэстро.

Мой племянник так и поступил. Даже более того — он лично выехал встречать выдающегося европейского художника, прибывшего с целым ка­раваном помощников-подмастерьев. Он привез с собой даже своей гарем, в европейском, конечно, понимании этого слова, и без суеты и спешки при­нялся за работу.

Результатом трудов заезжей знаменитости стало то, что, во-первых, день свадьбы был отложен, а во-вторых, были истрачены громадные деньги на при­ведение стен дома в первоначальный вид, после чего появились простые персидские художники, истинные мастера, и украсили их великолепными картинами и орнаментами.

В данном случае репортеры — следует отдать им должное, — расхваливали посредственного худож­ника, рядового мазилку, совершенно бесплатно, просто из чувства солидарности и товарищества.

Я приведу вам последний пример. Это будет до­вольно печальный рассказ о непонимании, возник­шем в результате вмешательства одного известного представителя современной, особенно зловредной, литературы.

Одно время я долго жил в городе Хорасане и час­тенько в доме своего знакомого встречался с молодой европейской парой, с которой затем подружился.

В Хорасан они приезжали часто, но всегда нена­долго.

Молодой мужчина не просто путешествовал со своей юной женой, бывая во многих странах, он собирал всякую информацию о воздействии куре­ния, надеясь впоследствии проанализировать влия­ние содержащегося в различных сортах табака ни­котина на организм и психику человека.

Собрав в некоторых странах Азии всю необходи­мую информацию, он вернулся со своей женой в Европу, где на базе своих исследований начал пи­сать большую книгу.

Жена же его, потратив из-за своей неопытности во время путешествий все имевшиеся у них сред­ства и желая дать своему мужу возможность закон­чить начатый труд, была вынуждена пойти рабо­тать машинисткой в одно крупное издательство.

Однажды в бюро, где она работала, заглянул из­вестный, маститый литературный критик, увидел прелестную юную особу и, воспылав к ней страс­тью, попытался, ради удовлетворения своих плотс­ких желаний, сблизиться с ней, но девушка пре­секла его домогательства.

Однако пока «в верной жене европейского мужа» торжествовала мораль, в гадком представителе совре­менного типа мужчины начало вызревать желание отомстить — у подобных типов оно по силе равное степени неудовлетворенности, — которое вырази­лось прежде всего в том, что всяческими интрига­ми он добился увольнения неподатливой машинис­тки. Когда же ее муж и мой друг, закончив, опуб­ликовал свою работу, уже известный критик, чума и язва нашего времени, принялся строчить в самые разные газетки, с которыми он сотрудничал, серии полных лжи заметок, дискредитировавших выпущен­ную книгу. В итоге книга потерпела полный провал, то есть ни один человек ее не купил.

В конце концов из-за действий бессовестных представителей беспринципной литературы моло­дые муж и жена остались совершенно без средств к существованию и, не имея возможности даже ку­пить себе хлеба, по взаимному согласию' совершили самоубийство.

С моей точки зрения, такие литературные кри­тики, считаясь авторитетными благодаря своему воздействию на общую массу наивных и легко вну­шаемых людей, в тысячу раз вреднее целой банды сюсюкающих мальчишек-репортеров.

Мне доводилось знать одного музыкального Кри­тика, который за всю свою жизнь не коснулся ни одного музыкального инструмента; он не мог ска­зать, что такое звук, и не отличал ноты «до» от ноты «ре». Однако благодаря утвердившимся ано­малиям современной цивилизации, он, заняв в жизни ответственное место музыкального критика, считался авторитетом в музыке и оказывал влия­ние на читателей крупной и серьезной газеты. Та­ким образом, на основе его полуграмотных указа­ний у читателей формировалось незыблемое мнение по всем вопросам музыки, — вопросам, которые, в сущности, должны быть маяком для правильного понимания одного из аспектов истины.

Публика никогда не знает, кто, собственно, пи­шет, она знает только газету, принадлежащую группе преуспевающих бизнесменов.

Читателю неизвестен ни уровень знаний того, кто пишет, ни все то, что происходит в тиши ре­дакторских кабинетов; он просто принимает на веру все, что ему преподносят.

Одно из моих убеждений, ставшим за последние годы незыблемым, как скала, — и я уверен, что к подобному заключению придет любой человек, спо­собный думать беспристрастно, — состоит в том, что именно благодаря журналистике мыслительные спо­собности любого человека, пытающегося развиваться при помощи средств, имеющихся в распоряжении современной цивилизации, можно сравнить в самом лучшем случае с «первым изобретением Эдисона», а что же касается эмоционального развития, то его можно охарактеризовать фразой, сказанной муллой Насреддином: «тонкость чувств коровы».

Сами вожди современной цивилизации, нахо­дясь на очень низком уровне морального и психоло­гического развития, подобно детям, играющим с огнем, неспособны понять силу и значимость влия­ния подобного рода литературы на народные массы.

Изучая древнюю историю, я вынес впечатление, согласно которому вожди прошлых цивилизаций никогда бы не допустили, чтобы подобные анома­лии длились долго.

Мое мнение могут подтвердить подлинные до­шедшие до нас сведения о том серьезном внима­нии, которое уделяли правители моей страны ежедневной литературе, и это было не так уж и давно, в тот период, когда моя страна считалась одной из ведущих держав мира и когда Великий Вавилон, признаваемый в то время всеми на Земле единственным центром культуры, принадлежал нам.

Согласно этим сведениям, тогда также имелась ежедневная пресса, выходившая на папирусе, прав­да, меньшего, чем сегодня, объема. Но в то время в ежедневных литературных органах работали только умудренные знаниями люди солидного возраста, из­вестные своими заслугами и достойной жизнью. Имелись определенные установленные правила при­ема на работу в газеты, соискатели давали клятву, отчего их звали присяжными сотрудниками, точно так же, как сегодня назначаются жюри присяжных в суде, присяжные поверенные и т. д.

Но сегодня журналистом может стать любой про­ныра, способный грамотно начеркать жалостливую статейку.

Я неплохо разбираюсь в психологии и вполне мог понаблюдать за этими существами — продук­том современной цивилизации, заполнявшими га­зеты и журналы своими заумными произведения­ми, когда три или четыре месяца жил в том же городе Баку и, частенько посещая собрания журна­листов, разговаривал с ними.

Был как-то вот какой случай.

Однажды, когда я приехал в Баку, намереваясь провести у племянника всю зиму, к нему пришли несколько молодых людей с просьбой разрешить им проводить в одном из полуподвальных помещений в его доме, где изначально предполагалось сделать ресторан, собрания «Нового общества литераторов и журналистов». Племянник сразу согласился, и, начиная со следующего дня, преимущественно по вечерам, на «общие собрания» — так они называли свои посиделки — в дом начали приходить моло­дые люди и устраивать разного рода дискуссии.

На этих собраниях разрешалось присутствовать посторонним, и, поскольку вечера у меня были сво­бодны, да и жил я недалеко, я нередко заходил к ним послушать их разговоры. Постепенно ко мне привыкли, с кем-то я подружился и начал прини­мать участие в беседах.

Большинство из приходивших были молодыми людьми, слабыми и женственными; лица некото­рых ясно говорили, что их родители либо были алкоголиками, либо по безволию страдали от па­губных страстей, а зачастую несли на себе отпеча­ток тайных пороков, тщательно ото всех скрывае­мых.

По сравнению со многими современными города­ми Баку можно считать большим поселком, и хотя в большинстве своем типы, что собирались в подва­ле у моего племянника, относились к «птицам не­высокого полета», по ним вполне можно составить характеристику на всех их коллег, где бы они ни проживали. Я чувствую, что имею право это сде­лать, так как позднее, путешествуя по Европе, я нередко сталкивался с представителями современ­ной литературы и нашел их везде одинаковыми, похожими друг на друга как горошины в стручке: впечатление они оставляли одно и то же.

Отличаются они только по степени своей важно­сти, что зависит от литературного органа, с кото­рым они сотрудничают, то есть от репутации и ти­ража газеты или журнала, в котором они нашли приют, или же от прочности коммерческой компа­нии, владеющей как литературным органом, так и ими самими, литературными поденщиками.

Многие из них по тем или иным причинам именуют себя поэтами. Сейчас в Европе всякий, кто напишет четырехстрочную белиберду типа:

Зеленые розы,

Пурпурные мимозы,

Божественны ее позы,

Словно навязчивые воспоминания...

награждается окружающими его восхищенными неучами званием поэта, причем некоторые доходят до того, что пишут это слово на своих визитных карточках.

В среде современных журналистов и писателей чрезвычайно развито чувство товарищества и взаи­мовыручки (esprit de corps), они используют вся­кую возможность, чтобы оказать друг другу поддер­жку бесстыдным славословием.

Я полагаю, что это качество и является основной причиной распространения их влияния и формиро­вания лживого авторитета в массах, в результате чего у толпы вырабатывается бессознательное чув­ство подобострастного низкопоклонства перед нич­тожествами, а именно так их назовет человек с чистым сознанием.

На тех бакинских собраниях, о которых я уже упоминал, некоторые из присутствующих выходи­ли на трибуну и начинали читать нечто похожее на приведенное мной четверостишие, либо заводили речь о том, почему такой-то министр такой-то стра­ны высказался на банкете по какому-то вопросу именно так, а не иначе, причем в подавляющем большинстве случаев лектор заканчивал свой моно­лог сообщением примерно такого содержания:

«А сейчас я уступаю трибуну несравненному све­тиле учености нашего времени, господину НН, ко­торый совершенно неожиданно посетил наш город по важному делу, и не отказал нам в любезности посетить это собрание. Сейчас мы с вами будем иметь счастье услышать его чарующий голос».

Само же светило, появляясь на трибуне, начина­ло свою речь примерно следующими словами:

«Дорогие дамы и господа, мой коллега со свой­ственной ему скромностью назвал меня знаменито­стью...» (Здесь следует принять во внимание, что светило не слышало, что говорил о нем его коллега, поскольку в тот момент находилось в соседней ком­нате, дверь куда была закрыта, а открывал он ее сам, а что касается акустики зала, то мне она была хорошо известна: и стены, и двери его отличались особой непроницаемостью.) Светило тем временем продолжало свою речь:

«В сравнении с ним я просто никто, я не имею права даже сидеть в его присутствии. Знамени­тость — не я, а мой коллега, он известен не только на просторах великой России, но и во всем цивили­зованном мире. С замиранием сердца будут произ­носить его имя потомки, и никому и никогда не за­быть всего того, что он сделал для науки и будуще­го процветания человечества. Как вы знаете, этот бог истины оказался в нашем малозаметном городе случайно, но, вне всякого сомнения, привели его сюда очень важные дела. По правде говоря, его место не здесь, а среди Олимпийских богов...»

Ну и так далее и тому подобное.

Только после соответствующей преамбулы заез­жая знаменитость произнесет несколько абсурднос­тей на тему, скажем, «Почему Сирикитси пошел войной на Парнакалпи».

После таких ученых собраний обычно подавался ужин с двумя бутылками дешевого вина, и многие из присутствующих старались спрятать в своих карманах кто кусок закуски, кто — ломоть колба­сы, а кто — несколько ломтиков селедки с хлебом, и если же кто-нибудь случайно замечал эти дей­ствия, то обычно следовал такой комментарий:

«Это для моей собаки, он, подлый, уже привык к вкусненькому, знает: если я возвращаюсь домой поздно, значит, принесу ему чего-нибудь полако­миться».

На следующий день после собрания во всех мес­тных газетах обязательно появлялся отчет, напи­санный чрезвычайно помпезно, в которых, правда, произнесенные речи цитировались более или менее точно, зато ни слова не говорилось ни о чрезвычай­ной скромности ужина, ни о попрятанных по кар­манам кусочкам для собак.

Вот такие люди и пишут в газетах о разного рода «истинах» и научных открытиях, а наивный читатель, который не знает ничего ни о самих пи­сателях, ни об их жизни, делает выводы о событи­ях и идеях, основываясь на пустословии писак, людей ни более и ни менее как больных, неопыт­ных и неграмотных с точки зрения человеческой жизни.

За небольшим исключением во всех европейских городах авторы книжек и газетных статеек одни и те же люди — незрелые и легкомысленные, став­шие тем, чем они стали, главным образом, благода­ря своей наследственности и безволию.

По моему мнению, не может быть никаких со­мнений в том, что из всех причин столь большого количества аномалий, наблюдающихся в современ­ной цивилизации, главной и очевидной является та самая журналистика, так как она разлагает и от­равляет психику людей. Я крайне удивлен тем, что ни единое правительство в мире не осознало еще этого факта, ибо ни одно из них — при громадных так называемых государственных расходах на со­держание полиции, тюрем, судебных учреждений, церквей, больниц и так далее, при всех расходах на гражданских служащих типа священнослужите­лей, врачей, агентов тайной полиции, обществен­ных обвинителей, пропагандистов и им подобных, с единственной целью поддержать лояльность и мо­раль граждан своих стран, — не тратит ни копейки на то, чтобы задушить на корню явную причину многих преступлений и недоразумений в обще­стве».

Так закончил свою речь старый мудрый перс.

Итак, мой смелый читатель, стоящий уже, воз­можно, у двери с галошей на одном ботинке, те­перь, когда я закончил свою речь, которую привел здесь только лишь потому, что, по моему мнению, идеи, в ней выраженные, могут быть и полезны, и поучительны, особенно для тех обожателей совре­менной цивилизации, которые по наивности счита­ют ее неизмеримо выше предыдущих в плане со­вершенствования человеческого разума, я завер­шаю введение и перехожу к разработке материала, которым намеревался заполнить этот ряд своих трудов.

В то время, когда я начал переписывать матери­ал с намерением придать ему форму, наиболее всем понятную и постижимую, у меня возникла мысль выполнить эту работу в соответствии со здравым советом, данным живущим, и часто использовав­шимся муллой Насреддином: «Всегда и во всем стремитесь добиться одновременно полезного для других и приятного для себя».

Что касается выполнения первой части этого ра­зумного совета, то здесь мне волноваться не о чем, поскольку идеи, которые я собираюсь высказать в этом ряду, сами с избытком ему соответствуют. Но вот что касается приятного для себя, так этого я собираюсь добиться приведением заранее обозна­ченного материала в форму повествования, которое, начиная с этого момента, сделает мое существова­ние среди людей в некотором смысле более снос­ным, чем в ту пору, когда я еще не занимался пи­сательством.

Дабы вы смогли понять, какой смысл я хочу вложить в термин «сносное существование», следу­ет сказать, что после всех моих путешествий по многим странам Азии и Африки, которые по тем или иным причинам в последние пятьдесят лет многих интересуют, я уже долгое время пользуюсь репутацией колдуна и эксперта в «вопросах о поту­стороннем».

И потому каждый, кто со мной встречается, по­лагает, что имеет право тревожить меня ради удов­летворения своего праздного любопытства вопросами о потустороннем, либо же старается упросить меня рассказать что-нибудь из моей жизни или из моих приключений.

И, невзирая на усталость, я обязан рассказы­вать, иначе мои собеседники обиделись бы на меня и, чувствуя ко мне неприязнь, везде, где бы мое имя не упоминалось, говорили бы что-нибудь ос­корбительное о моих делах и принижали мою зна­чимость.

Вот почему, перерабатывая материал для этого ряда, я решил облечь его в форму отдельных, не­зависимых рассказов и вставить в них различные идеи, которые могут послужить ответом на все ча­сто задаваемые мне вопросы, дабы, если мне в бу­дущем придется снова столкнуться с бесстыдными праздношатающимися субъектами, я бы просто посоветовал им прочитать ту или иную главу и тем удовлетворить их автоматическое любопытство. В то же время, такая форма позволит мне разговари­вать с некоторыми из них просто через поток ассо­циаций — так им привычней — и даст мне иногда передышку для активных раздумий, каковые не­избежно требуются для сознательного и добросове­стного выполнения моих жизненных обязаннос­тей.

Из вопросов, наиболее часто задаваемых мне представителями разных общественных групп с различной степенью «информированности», как мне помнится, самыми частыми являются следую­щие:

 

•   С какими замечательными людьми мне дово­дилось встречаться?

•   Какие чудеса я видел на Востоке?

•   Есть ли у человека душа и бессмертна ли она?

•   Свободна ли воля человека?

•   Что есть жизнь и зачем существует страда­ние?

•   Верю ли я в оккультные и спиритические на­уки?

•   Что такое гипнотизм, магнетизм и телепатия?

•   Как-получилось, что я всем этим заинтересо­вался?

•   Что привело меня к созданию системы, при­меняемой в Институте, который носит мое имя?

 

Итак, я сгруппирую вопросы и отвечу на них в каждой главе, начав с первого, «С какими замеча­тельными людьми мне доводилось встречаться?». В каждую из глав, посвященных этим встречам, я вставлю, пользуясь принципом логической последо­вательности, все идеи и мысли, с которыми мне хо­телось бы познакомить читателей, дабы они послу­жили предварительным конструктивным материа­лом, а параллельно я отвечу и на все остальные часто задаваемые мне вопросы. Более того, я распо­ложу все повествования в таком порядке, чтобы, среди прочего, отчетливо выделялась моя автобиог­рафия как она есть.

Перед тем, как перейти к дальнейшему расска­зу, я считаю необходимым дать точное толкование словосочетанию «замечательный человек», ибо по­добно многим другим фразам, обозначающим опре­деленные понятия, оно многими современными

людьми понимается относительно, то есть в чисто субъективном смысле.

К примеру, человек, демонстрирующий на сцене фокусы, многим покажется замечательным, но по­теряет это качество тут же, как только раскрывает­ся секрет фокуса.

Скажу просто и коротко: в настоящее время счи­таться и называться замечательным может только тот человек, которого я таковым считаю и назы­ваю.

С моей точки зрения замечательным является тот, кто выделяется из окружающей его толпы на­ходчивым умом, тот, кто знает, как оставаться не­возмутимым при любых проявлениях природы, и одновременно ведет себя праведно и терпимо по отношению к слабостям других.

Первым из таких людей, оказавшим влияние на всю мою жизнь, был мой отец, с него я и начну свой рассказ.

**************

ГЛАВА II. МОЙ ОТЕЦ

Мой отец был хорошо известен в последние деся­тилетия прошлого века и в начале нынешнего как ашох, то есть поэт и рассказчик, под именем «Адаш», и, хотя он не был профессиональным ашо-хом, а всего лишь любителем, в свое время он был очень популярен во многих странах Закавказья и Малой Азии.

Ашохами в Азии и на Балканах называли на­родных певцов, которые слагали, читали или пели поэмы, песни, легенды, сказания и другие тексты.

Несмотря на тот факт, что эти люди посвяща­ли себя литературе, в большинстве своем они были неграмотны, но, не имея за плечами даже начальной школы, они обладали такой цепкой па­мятью и остротой ума, что в наши дни считались бы людьми замечательными и даже феноменаль­ными.

Они не только знали наизусть бесчисленные пес­ни, а нередко и длинные народные сказания, но также по памяти исполняли сложные мелодии; они зачастую по-своему импровизировали, с порази­тельной быстротой меняя рифму и ритм песней.

Теперь таких людей почти не осталось.

Они начали исчезать еще в дни моей молодости.

Мне довелось видеть нескольких ашохов, знаме­нитых в то время, и их лица навсегда запечатле­лись в моей памяти.

Мне посчастливилось увидеть их, поскольку мой отец брал меня, когда я был еще ребенком, на про­ходившие при очень большом стечении публики со­стязания поэтов-ашохов, которые приезжали из многих стран, в том числе из Персии, Турции, со всего Кавказа и даже из Туркестана.

Соревнования проходили по следующему образцу: один из участников, избранный большинством, на­чинал петь импровизированную мелодию, задавая в конце своей песни следующему ашоху вопрос на религиозную или философскую тему, или о проис­хождении древнего песнопения, сказания, поверья или обычая, и тот, также в импровизированной пес­не, отвечал на него, задавая другой вопрос следую­щему исполнителю; причем каждая последующая импровизация должна быть по тональности созвучна предыдущей, создавая то, что реальной музыкаль­ной наукой называется «ansapalnianly flowing echo» («ансапально бегущее эхо»).

Все песни исполнялись в стихах, обычно на тюр-кско-татарском наречии, в то время широко ис­пользуемым разноязычным населением той местно­сти как язык общения.

Состязания эти длились неделями и даже меся­цами и обычно заканчивались присуждением при­зов и подарков, которые предоставляли зрители: это были домашние животные, ковры и прочее, чем одаривали исполнителей, проявивших, по мнению большей части слушателей, наиболее яр­кий талант.

Мне довелось видеть три таких состязания: пер­вое имело место в Турции, в городе Ван, второе -=-в Азербайджане, в городе Карабахе, и третье про­исходило в небольшом городке Су батан, недалеко от Карса.

В Александрополе и Карее, городах, где наша семья жила в пору моего детства, отца обычно при­глашали на вечерние посиделки, куда многие при­ходили для того, чтобы послушать его рассказы и песни.

На этих посиделках он нередко исполнял что-нибудь одно из множества легенд и сказаний, изве­стных ему — по выбору присутствующих, либо же пел какую-нибудь песню — диалог между различ­ными персонажами.

Зачастую даже целой ночи не хватало, чтобы за­кончить начатый рассказ, и поэтому на следующий вечер слушатели приходили снова.

В ночь на праздники или воскресенье — когда не нужно было наутро вставать рано, мой отец обычно рассказывал нам, детям, сказки: либо о ве­ликих людях и героях древности, либо о Боге, о природе и таинственных чудесах, причем свои по­вествования он неизбежно заканчивал сказкой из «Тысячи и одной ночи», которых он знал так мно­го, что наверняка мог рассказывать их столько же ночей.

Среди множества сильных впечатлений, остав­шихся у меня от легенд, рассказанных отцом, и оказавших глубокое влияние на всю мою жизнь, была одна, которая, наверное, не менее пяти раз сослужила мне добрую службу в более поздние годы, ставшая «духовным фактором» и оказавшая мне помощь в понимании непостижимого.

Это сильное впечатление, позднее послужившее мне духовным фактором, выкристаллизовалось во мне однажды вечером, когда отец рассказывал и пел легенду о «Потопе перед потопом», и последо­вавшей после этого дискуссии между моим отцом и одним из его друзей.

Это случилось тогда, когда под влиянием жиз­ненных обстоятельств мой отец был вынужден стать профессиональным плотником. Друг, с которым у него возник диспут, частенько заходил к нам в мастерскую и нередко сидел там всю ночь, раз­мышляя о смысле древних легенд и сказаний. Друг этот был не кто иной, как настоятель Борш из кар­ского воинского собора, ставший вскоре моим пер­вым учителем, основатель и создатель моей тепе­решней индивидуальности и, так сказать, «третьего аспекта моего внутреннего Бога».

В ночь, когда возник известный диспут, я был в мастерской, также как и мой дядя, который нака­нуне приехал в наш город из соседней деревушки, где у него были обширные сады и виноградники.

Мы с дядей тихо сидели рядом на мягкой струж­ке в углу мастерской и слушали моего отца, кото­рый пел сказание о вавилонском герое Гильгамеше, одновременно объясняя его смысл.

Спор возник, когда отец закончил двадцать пер­вую песнь из сказания, в которой некий Ут-Напиш-тим рассказывает Гильгамешу историю разруше­ния потопом земли Шуруппак.

После этой песни отец сделал паузу, чтобы набить трубку, и сказал, что, по его мнению, легенда о Гильгамеше пришла от шумеров, народа, более древ­него, чем вавилоняне, и что, вне всякого сомнения, эта самая легенда лежит в основе древнееврейского повествования о потопе, вошедшего в Библию и ставшего основой христианского понимания возник­новения мира; различие между шумерским и хрис­тианским вариантами состоит лишь в незначитель­ных деталях — названиях мест и имен героев.

Отец-настоятель принялся возражать, выдвинув множество контрдоводов, и вскоре спор между ним и моим отцом сделался настолько жарким, что они даже забыли отослать меня спать, что обычно дела­ли в таких случаях.

Мы с дядей до самого утра, лежа на мягкой стружке, не шевелясь, с интересом слушали приво­димые спорщиками аргументы до тех пор, пока, наконец, мои отец и его друг не закончили диспут и не расстались.

Двадцать первая песня повторялась в ту ночь так часто, что накрепко, на всю жизнь, врезалась в мою память. Вот эта песня:

 

Я расскажу тебе, Гильгамеш,

О мрачной тайне Богов:

Как однажды, встретившись,

Они порешили

Залить потопом землю Шуруппак.

Ясноглазый Эа,

Не сказав ничего ни своему отцу, Ану,

Ни Богу, великому Энлилу,

Ни сеятелю счастья, Немуру,

Ни даже князю подземного мира, Энуа,

Призвал к себе своего сына, Убара-Тута;

Сказал ему: «Построй же себе корабль,

И возьми с собой своих близких,

А также птиц и животных, которых пожелаешь;

Решили боги окончательно

Залить потопом землю Шуруппак».

 

Сведения, полученные мной в детстве, благодаря тому сильному впечатлению, что я обрел во время диспута на абстрактную тему между двумя людьми, прожившими относительно благополучно до глубо­кой старости, дали благотворные всходы и способ­ствовали образованию моей индивидуальности, кото­рую я впервые осознал много позже, а именно, неза­долго до Всеевропейской войны (Первой мировой войны), и ставшей с тех пор для меня тем самым духовным фактором, упомянутым мною выше.

Первый толчок для моих умственных и чув­ственных ассоциаций, вызвавших это осознание, дало следующее обстоятельство:

Однажды я прочел в каком-то журнале статью, где говорилось, что среди развалин древнего Вавилона были найдены таблички с надписями, возраст которых, как уверяли ученые, составлял не менее четырех тысяч лет. В статье приводились эти над­писи и расшифрованный текст — им была та самая легенда о герое Гильгамеше.

Когда я понял, что передо мной — та самая ле­генда, которую я часто слышал в детские годы от отца, и особенно, когда я увидел в приведенном тексте двадцать первую песню легенды, практичес­ки слово в слово совпадающую с песнями и сказа­ниями моего отца, я ощутил очень сильное внут­реннее волнение, мне показалось, будто вся моя будущая судьба зависит от прочитанных мной слов. Я был ошеломлен тем фактом, поначалу показав­шимся мне невероятным, что эта легенда, передава­ясь в течение тысячелетий ашохами из поколения в поколение, дошла до наших дней почти неизмен­ной.

После этого случая, когда благотворный резуль­тат детского впечатления от рассказов моего отца наконец-то стал мне ясен, — результат, выкристал­лизовавшийся во мне и превратившийся в духов­ный фактор, который позволил мне понимать все то, что обычно кажется непостижимым, — я часто сожалел, что слишком поздно начал придавать древним легендам то громадное значение, которое, как я понимаю теперь, они в действительности зас­луживают.

Была и еще одна легенда, которую я слышал от моего отца, снова о «Потопе перед потопом», кото­рая после вышеописанного случая также приобрела для меня особое значение.

В этой легенде говорилось, разумеется, в стихах, что очень-очень давно, за семьдесят поколений до этого последнего потопа (а поколением считается период в сто лет), когда там, где теперь находится вода, была суша, а там, где теперь находится суша, была вода, существовала на Земле великая цивилизация, центром которой, а также центром самой Земли, являлся бывший остров Ханинн.

Как мне удалось выяснить из других историчес­ких данных, остров Ханинн располагался примерно там, где сейчас находится Греция.

Единственными уцелевшими после раннего пото­па были члены некоего братства Имастун[2], состав­лявшие многочисленную касту, рассеянную по все­му миру с центром на острове Ханинн.

Братство Имастун состояло из ученых мужей, изучавших, помимо всего прочего, астрологию. Не­задолго до потопа они рассеялись по всей Земле, чтобы наблюдать из разных мест за небесными яв­лениями. Однако несмотря на разделявшие членов братства значительные расстояния, они поддержи­вали между собой постоянную связь и сообщали посредством телепатии обо всем увиденном в центр.

Для этого они использовали так называемых пифий, служивших им приемниками информации. Пифии в состоянии транса бессознательно улавли­вали и принимали все то, что им передавалось из разных мест «имастунами», записывая строки в четырех различных согласованных направлениях, соответственно направлению, откуда эти сведения были ими получены. Иначе говоря, они записыва­ли сверху вниз сообщения, приходившие к ним из мест, лежащих к востоку от острова, справа нале­во — сообщения, приходившие с юга, снизу вверх — сообщения, приходившие к ним с запада (из реги­онов, где некогда находилась Атлантида, а сейчас расположена Америка), и слева направо — сообще­ния, переданные им с той территории, где теперь находится Европа.

Поскольку так уж случилось, что я в цепи пос­ледовательных логических событий, входящих в данную главу, посвященную памяти моего отца, упомянул о его друге и моем первом учителе насто­ятеле Борше, то было бы весьма уместным описать манеру общения между этими двумя людьми, бла­гополучно дожившими до глубокой старости, кото­рые приняли на себя обязанность подготовить меня, тогда еще совсем несмышленыша, к созна­тельной, ответственной жизни, и заслуживших сво­им справедливым и добрым отношением ко мне право представлять для моей сущности «два аспек­та божественности моего внутреннего Бога».

Эта манера — она стала мне яснее несколько позже, когда я понял ее смысл, — была оригиналь­ным средством для развития ума и самосовершен­ствования.

Они называли ее термином «кастусилия», произ­водным, как мне кажется, от древнеассирийского слова, несомненно, почерпнутом моим отцом из какой-то легенды.

Приведу пример общения между настоятелем и моим отцом.

Один из них неожиданно для другого задавал какой-нибудь вопрос, обязательно ни к месту, дру­гой же обязан был без запинки, тихо и серьезно, дать на него логичный, подходящий ответ.

Например, однажды вечером, когда я находился у отца в мастерской, мой будущий учитель, неожи­данно войдя к нам, спросил: «Где сейчас Бог?»

«Бог? — ответил мой отец вполне серьезно. — Он сейчас в Сари-Камыше».

Сари-Камыш, лесистый, с необычайно высокими соснами, район, находился на бывшей границе между Россией и Турцией и был хорошо известен как в Закавказье, так и в Малой Азии.

Получив ответ, настоятель спросил: «А что Бог там делает?»

Отец ответил, что Бог мастерит себе там стре­мянки, на верху которых крепит счастье, чтобы люди — поодиночке и целые народы — смогли заб­раться и достать его.

И вопросы, и ответы звучали очень серьезно, без тени усмешки, словно разговор шел о цене на по­мидоры: один спрашивал, каковы виды на урожай, а другой отвечал, что виды не блестящие. Только много позже я понял, какой глубокий смысл скры­вался за этими вопросами и ответами.

Частенько они вели разговоры в таком духе, так что случайно подслушавшему их незнакомцу показалось бы, что два старика давно выжили из ума и лишь по ошибке избежали сумасшедшего дома.

Множество подобных разговоров, которые я тог­да считал бессмысленными, позднее, когда я столк­нулся с аналогичными вопросами, открыли для меня громадный смысл, и именно позднее я понял, что они значили для двух старых друзей.

Взгляды моего отца на человеческую жизнь от­личались ясностью, простотой и определенностью. Еще во дни моей юности он часто говорил мне: ос­новным стремлением каждого человека должно стать создание в себе внутренней свободы по отно­шению к жизни и подготовка к счастливой старо­сти. Он считал обязательность и насущную необхо­димость этой жизненной цели совершенно очевид­ной для всякого и даже не нуждающейся в муд­ром разъяснении. Но человек может достичь ее только в том случае, если с самого детства, до во­семнадцати лет, приобретет сведения для непре­менного выполнения следующих четырех запове­дей:

 

Первая:        Люби своих родителей.

Вторая:        Оставайся чистым.

Третья:        Будь внешне обходительным со всеми людьми, независимо от того, бедны ли они или богаты, расположены к тебе или нет, хозяева ли они рабов или сами рабы; внутри же оставайся свободным и не слишком доверяй кому-либо или чему-либо.

Четвертое:  Люби работу ради работы, а не ради того, что она тебе приносит.

 

Отец, особенно любивший меня как своего пер­венца, оказывал на меня огромное влияние.

Я относился к нему не как к отцу, а как к стар­шему брату, он же, благодаря постоянным разгово­рам со мной, своими многочисленными рассказами способствовал возникновению во мне поэтических образов и высоких идеалов.

Отец мой был потомком греков, чьи предки эмигрировали из Византии, спасаясь от преследова­ний турок, захвативших незадолго до этого Кон­стантинополь.

Вначале они обосновались в самом сердце Тур­ции, но позже — в силу ряда причин, среди кото­рых был и поиск места с более приемлемым клима­том и лучшими пастбищами для домашнего скота, составлявшего часть громадных богатств, которые достались им в наследство от предков, — они пере­ехали на восточное побережье Черного моря, в рай­он неподалеку от городка, который сейчас называет­ся Гумуш-Ханех. А еще позднее, незадолго до после­дней большой Русско-турецкой войны, из-за много­численных преследований, чинимых турками, они перебрались в Грузию.

В Грузии мой отец отделился от братьев и пере­ехал в Армению, где обосновался в городе Алек­сандрополе, раньше называвшемся по-турецки, Гумри.

После раздела наследства моему отцу достались по тем временам весьма значительные богатства, включая несколько отар овец и стад крупного рога­того скота.

Через год или два после того, как он поселился в Армении, из-за бед, не зависящих от человека, он потерял все свое имущество.

А случилось вот что.

Мой отец, переехав в Армению вместе со своей семьей, отарами, стадами и пастухами, считался самым богатым человеком в округе, и вскоре ме­стные бедняки отдали ему на попечение весь свой скот — овец, быков и коров — в обмен на ежеме­сячную плату маслом и сыром. Но после того, как скот дал приплод и стада моего отца увели­чились на тысячи голов, в этой местности разра­зилась беда: из Азии пришла эпидемия коровьего бешенства и распространилась по всему Закавка­зью.

Массовый падеж скота продолжался два месяца, и у отца погибли почти все животные, уцелело не больше десятка, да и те представляли из себя жи­вые скелеты — кожа да кости.

Взяв у других людей скот на попечение, отец, как было принято, брал на себя и обязанность за его сохранность, от которой его не освобождало ничто: ни эпидемия, ни частенько случавшиеся набеги волков, ни какие-то другие обстоятельства. Для того, чтобы выплатить компенсацию за поте­рянный скот отцу пришлось продать практически все, что у него было. Из сказочного богача он пре­вратился в нищего.

Семья наша в ту пору состояла из шести чело­век — отца, матери, бабушки, пожелавшей закон­чить свои дни возле младшего сына, и трех детей: меня, самого старшего из всех, брата и сестры. Мне было тогда семь лет.

Потеряв все свое состояние, мой отец, дабы про­кормить не просто семью, а семью, привыкшую к большому достатку, был вынужден заняться ка­ким-нибудь ремеслом. Начал он с того, что, собрав остатки своего некогда внушавшего соседям большое уважение богатства, открыл лесопильню, а при ней, как было принято в тех местах, столярную мастерскую по изготовлению всякой домашней ут­вари.

Однако затея его — а он никогда до этого не за­нимался коммерцией и, следовательно, не имел со­ответствующего опыта — сразу же, начиная с пер­вого года, пошла прахом.

В конце концов, под давлением обстоятельств, отец закрыл склад, оставив мастерскую.

Вторая беда обрушилась на моего отца через че­тыре года после первой. Все это время наша семья жила в окрестностях Александрополя, что совпало с периодом быстрого восстановления русскими близлежащего к нам города-крепости Каре.

Открывавшиеся перспективы неплохих заработ­ков в Карее, постоянные уговоры моего дяди, уже обосновавшегося там, заставили моего отца пере­нести туда мастерскую. Сначала он поселился в Карее один, а затем перевез к себе и остальное семейство.

К тому времени оно увеличилось на три «косми­ческие машины для переработки пищи» в виде трех очаровательных сестер.

Обосновавшись в Карее, сначала отец отдал меня в греческую школу, но очень скоро перевел в рус­скую муниципальную.

Поскольку учеба давалась мне легко, много вре­мени на приготовление уроков я не тратил и все свободные часы проводил в мастерской, помогая отцу. Очень скоро я приобрел собственный круг за­казчиков, вначале среди своих друзей, просивших меня смастерить им то ружье, то пенал, а потом и среди взрослых, заказывавших мне разные мелкие, но вполне серьезные работы.

И хотя я был еще мальчиком, этот период жиз­ни нашей семьи я помню достаточно хорошо, до малейших деталей, и среди прочего в памяти моей запечатлелось спокойное величие отца, его внутрен­нее спокойствие, проявлявшиеся во всем, что бы он ни делал, вне зависимости от бед, выпадавших на его долю.

Теперь уже я могу со всей уверенностью сказать, что, несмотря на отчаянную борьбу с неприятностя­ми, сыпавшимися на него словно из рога изобилия, в любых трудных ситуациях он продолжал сохра­нять душу истинного поэта.

Я считаю, что именно поэтому в пору моего детства, несмотря на откровенную нужду, в кото­рой мы жили, в нашей семье царило необычай­ное согласие, любовь и стремление помочь друг другу.

Благодаря врожденной способности находить вдохновение в красоте житейских частностей, мой отец был для всех нас даже в самые черные мину­ты источником мужества, он заражал нас свободой от забот, он зарождал в нас импульсы счастья, о которых я уже говорил выше.

Рассказывая об отце, я не могу пройти в молча­нии мимо его взглядов на то, что он называл «воп­росы загробной жизни». Он и в этом придерживал­ся особенной и в то же время достаточно простой концепции.

Я помню, что когда в последний раз навещал его, то задал ему один из тех стереотипных вопро­сов — их у меня было заготовлено немало, целый опросный лист, — с помощью которых в течение последних тридцати лет я многое выяснял, встреча­ясь с замечательными людьми, которые накопили за свою жизнь сведения, привлекающие к ним со­знательное внимание других. Я попросил его, разу­меется, после предварительной подготовки, обыч­ной в подобных случаях, высказать мне простым, немудреным языком, избегая философии, свое лич­ное мнение — есть ли у человека душа и действи­тельно ли она бессмертна.

«Как тебе ответить, — отозвался отец. — В су­ществование той души, которая предположительно, как многие верят, есть у человека и которая, сохра­няясь после его смерти, переселяется, я не верю, однако совершенно убежден, что в продолжении жизни человека в нем образуется «нечто». Себе я объясняю это так: человек рождается, имея опреде­ленные качества, и благодаря данным качествам в течение жизни в зависимости от его опыта в нем формируется определенная сущность, а уже из сущности образуется «нечто», что может жить не­зависимо от физического тела. Когда человек уми­рает, это «нечто» не разлагается немедленно, как его физическое тело; оно делает это много позже, уже после отделения от физического тела. Несмот­ря на то, что это «нечто» образуется из той же сущ­ности, что и физическое тело человека, материаль­но оно гораздо тоньше и, надо признать, имеет го­раздо большую чувствительность ко всевозможным восприятиям. Чувствительность его восприятий, по моему мнению, такая, как у той безумной армян­ки — Сандо, помнишь тот эксперимент, что ты провел с ней?»

Он намекал на опыт, который я проделал в его присутствии много лет назад, во время визита в Александрополь, когда я, дабы выяснить для себя все детали феномена, именуемого учеными гипно­тизерами воплощением чувствительности или пе­ремещением чувства боли на расстояние, вводил самых разных людей в состояние гипноза.

Эксперимент проходил следующим образом:

Из смеси глины и воска я сделал фигурку, отда­ленно напоминающую медиума, которого я соби­рался ввести в гипнотическое состояние, то есть в то психическое состояние, которое, по мнению од­ной из отраслей науки, дошедшей с глубокой древ­ности до наших дней, называется инициативным, и которое, по современной классификации школы

Нанси, соответствует третьей стадии гипноза. Затем я тщательно натирал какую-либо часть тела медиу­ма мазью, сделанной из смеси оливкового и бамбу­кового масел, после чего снимал масло с тела меди­ума и наносил его на соответствующую деталь фи­гурки, после чего приступал к выяснению всех де­талей этого феномена.

Особенно моего отца удивило то, что, когда я дотрагивался иголкой до детали фигурки, на кото­рую было нанесено масло, соответствующая часть тела медиума дергалась, когда же я укалывал ее, на теле медиума появлялась кровь; больше же все­го моего отца поразило, что когда я выводил меди­ума из гипнотического состояния и спрашивал, помнит ли он, что с ним происходило, и чувствовал ли он что-нибудь, ответ всегда следовал отрицатель­ный.

Вот об этих экспериментах — а он видел их все — и говорил сейчас мой отец:

«Точно так же это «нечто» и до смерти человека, и после, вплоть до своего разложения, реагирует на различные окружающие его воздействия и несво­бодно от их влияния».

Что касается моего образования, то здесь отец мой находился, как я называл это, в «постоянных настойчивых поисках».

Одна из его удивительных находок, которая вызвала во мне позднее неоспоримо положитель­ный результат, остро ощущаемый мной и замечае­мый также всеми, с кем мне приходилось общать­ся во время странствий по земным дебрям в поис­ках истины, была такова: в период моего детства, то есть в том возрасте, когда в человеке заклады­ваются основы чувств, которые будут двигать им в сознательной жизни, мой отец при каждом удоб­ном случае предпринимал шаги к выработке у меня — вместо впечатлений, порождающих такие чувства, как стыдливость, отвращение, брезгливость, страх, скромность и прочее — спокойного отношения к тому, что обычно эти чувства вызы­вает.

Хорошо помню, как отец с этой целью подкла­дывал мне в постель то лягушку, то червя, то мышь или других животных, способных вызвать такие чувства, а нередко заставлял меня брать в руки неядовитых змей и даже играть с ними, а также проделывал многое другое.

Изо всех его постоянных настойчивых поисков в отношении меня я помню еще одну находку, очень раздражавшую всех взрослых вокруг, к примеру, мою мать, тетку и старых пастухов, а именно: отец заставлял меня вставать очень рано, когда детский сон особенно крепок, и идти умываться холодной весенней водой на местный фонтан, откуда я дол­жен был возвращаться совершенно голым; мои же протесты не приносили пользы, наоборот: отец не сдавался и, хотя любил меня и был обычно ко мне добр, безжалостно меня порол. Позднее, став стар­ше, я частенько, вспоминая эти порки, мысленно благодарил его за них.

Если бы не все вышесказанное, то я никогда бы не преодолел все те преграды и препятствия, что встречались на моем пути во время трудных путе­шествий.

Отец вел размеренную, почти что педантичную жизнь; он, не жалея себя, следовал раз и навсегда установленным для себя правилам.

Например, независимо от того, чем он занимал­ся, отец отправлялся спать очень рано, чтобы наут­ро пораньше встать, и никогда не давал себе побла­жек, даже в день свадьбы собственной дочери.

В последний раз я виделся со своим отцом в 1916 году, когда ему было уже восемьдесят два года. Он был полон сил и здоровья, я заметил в его черной бороде всего лишь несколько седых волос­ков.

Жизнь его закончилась год спустя, но не по есте­ственным причинам.

Это печальное, трагическое для всех тех, кто знал моего отца, и особенно для меня событие про­изошло во время последнего психоза, время от вре­мени овладевающего людьми.

Во время штурма турками Александрополя, ког­да вся наша семья была вынуждена бежать, отец не пожелал бросать дом и хозяйство на произвол судь­бы и остался в городе, где его и ранили турки. Он скончался вскоре после этого и был похоронен та­кими же стариками, которые, как и он, не ушли из города.

Тексты различных легенд и песен, которые он записал или надиктовал, и которые, по моему мнению, стали бы лучшей памятью о моём отце, были потеряны — к глубокому сожалению всех мыслящих людей — во время многочисленных грабежей нашего дома; однако, по счастливой слу­чайности, несколько сот песен, напетых моим от­цом и записанных на фонографе, возможно, еще сохранились среди вещей, оставленных мною в Москве.

Тем, кто ценит фольклор, будет несомненно жаль, если и эти записи исчезнут.

Индивидуальность и ум моего отца можно, по моему мнению, очень хорошо запечатлеть в ум­ственном оке читателя, если я приведу здесь не­сколько его любимых «субъективных изречений», которые он частенько вставлял в разговор.

В этой связи интересно упомянуть, что я, как, впрочем, и многие другие, замечал одну особен­ность его изречений: когда в разговоре их произ­носил он сам — они казались как нельзя более уместными, когда же это делали другие — изрече­ния казались абсолютной чепухой, совершенно не к месту.

Вот эти несколько субъективных изречений:

*         Без соли нет сахара.

*         Зола получается от горения.

*         Ряса должна скрывать дурака.

*         Он так глубоко опустился, потому что ты так высоко поднялся.

*         Если священник идет направо, то учитель должен обязательно поворачивать налево.

*         Если человек трус — это доказывает, что он чего-то добивается.

*         Человек испытывает довольство не от количества пищи, а от отсутствия жадности.

*         Истина приходит от умиротворенности сознания.

*         Ни слон и ни лошадь — а даже осел могуч.

*         В темноте вошь страшнее тигра.

*         Если в твоем общем присутствии есть «я», то тогда ни Бог, ни дьявол не в счет.

*         То, что ты можешь толкнуть плечом, и есть самая легкая вещь на свете.

*         Воплощение ада — модельная обувь.

*         Несчастье на земле происходит от умничанья женщин.

*         «Умник» всегда глуп.

*         Счастлив тот, кто не замечает своего несчастья.

*         Учитель — это просветитель, но кто же тогда осел?

*         Огонь нагревает воду, но вода гасит огонь.

*         Велик был Чингисхан, но наш квартальный, если хотите, велик еще более.

*         Если ты — первый, то твоя жена вторая. Если твоя жена — первая, то тебе лучше быть нулем: только тогда твои куры останутся целыми.

*         Если хочешь быть богатым — подружись с полицей­ским.

*         Если хочешь быть знаменитым — познакомься с га­зетчиками.

*         Если хочешь быть сытым — подружись с тещей.

*         Если хочешь жить в мире — подружись с соседями.

*         Если хочешь спать — подружись с женой.

*         Если хочешь потерять веру — подружись со священ­ником.

Чтобы еще более раскрыть индивидуальность моего отца, я должен рассказать об одном свойстве его натуры, редко наблюдаемом в современных людях, которая удивляла всех, кто хорошо его знал. Именно из-за этого свойства еще в самом на­чале, когда он обеднел и был вынужден заняться ремеслом, дела его шли так плохо, что и друзья его, и заказчики посчитали отца непрактичным, неумным и неумелым в делах.

И действительно, какое бы дело с целью получе­ния прибыли мой отец ни начинал, у него они все­гда заканчивалось провалом, хотя другие в этом же значительно преуспевали. Происходило это не пото­му, что он был непрактичен или лишен умствен­ных способностей и умения, а только вследствие этого свойства.

Это свойство его натуры, очевидно, приобре­тенное им еще в детстве, я бы определил так: «инстинктивное отвращение к извлечению лич­ной выгоды из наивности и неудач окружаю­щих».

Другими словами, будучи в высшей степени че­стным и порядочным человеком, мой отец не мог сознательно строить свое благополучие на несчасть­ях соседей. И в то же время те, кто его окружали, будучи в большинстве своем типичными современ­ными людьми, пользовались его честностью и пы­тались сознательно обмануть его, таким образом бессознательно принижая значительность той черты его психики, которая обуславливает целостность заповедей Отца Нашего.

И в самом деле, к моему отцу идеально подходил следующий парафраз строки из Священного Писа­ния, который повсеместно приводится в настоящее время последователями всех религий как для опи­сания аномалий нашей повседневной жизни, так и в качестве практического совета: «Ударь — и не ударят тебя. Но если ты не ударишь — они забьют тебя до смерти, как Сидорову козу».

Несмотря на то, что моему отцу частенько дово­дилось оказываться в гуще событий, неподвласт­ных влиянию человека и вызывающих бедствия и невзгоды, и несмотря на почти постоянные грязные проявления от людей, его окружавших, — проявле­ния, напоминающие поведение шакалов, отец ни­когда не впадал в отчаянье, никогда и ни с кем себя не сравнивал, но сохранял внутреннюю свобо­ду и всегда оставался самим собой.

Отсутствие в его внешней жизни всего того, что люди считают достижениями, внутренне отца нис­колько не беспокоило; он был готов примириться с чем угодно, лишь бы в часы, отведенные им для размышлений, у него были хлеб и тишина.

Раздражало его только одно: когда ему мешали вечером сидеть во дворе дома и смотреть на звезды.

Я же, со своей стороны, могу лишь сказать те­перь, что всем своим существом хотел бы быть та­ким, каким знал его в старости.

По обстоятельствам, от меня не зависящим, я не видел могилу, где покоится тело моего дорогого отца, и маловероятно, чтобы в будущем когда-либо я смог побывать на ней. Поэтому, заканчивая гла­ву, посвященную отцу, я прошу кого-нибудь из моих сыновей, по крови или по духу, выкроить, когда это будет возможно, время, и найти одино­кую могилу, заброшенную в силу обстоятельств, происходящих, главным образом, от стадного инстинкта,  этого  бича человечества,  и  установить там камень со следующей надписью:

«Я есть ты,

Ты есть я,

Он наш,

Мы оба — Его.

Так пусть все будет

Для нашего ближнего».

**************

ГЛАВА III. МОЙ ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ

 

Как я уже упоминал в предыдущей главе, первым моим учителем был настоятель Борш. Он служил в то время настоятелем карского воинского собора и считался высшим духовным авторитетом для всего нашего региона, не так давно до этого завоеванного Россией.

Он пришел за мной благодаря довольно случай­ным жизненным обстоятельствам, так сказать, «фактору вторичного слоя моей теперешней инди­видуальности».

Когда я посещал карскую муниципальную шко­лу, из числа ее учеников начали набирать хористов для собора, и я, обладавший хорошим голосом, ока­зался одним из избранных. С того времени я начал посещать русский собор, где пел и репетировал.

Старый настоятель с приятной внешностью, за­интересовавшись новым хором по причине того, что исполнявшиеся в тот год священные песнопе­ния были его собственного сочинения, частенько приходил на наши репетиции; он был очень добр к нам, маленьким хористам.

Вскоре по каким-то причинам он начал особенно хорошо относиться ко мне, наверное, потому что у меня, несмотря на возраст, был очень сильный, красивый голос, который, когда я пел вторым голосом, выделялся на фоне даже такого большого хора; а возможно и потому, что я был отчаянным сорванцом, а отец-настоятель особо любил шалунов. Во всяком случае, он мной заинтересовался и вско­ре стал помогать мне с уроками.

В конце года я целую неделю не посещал собора из-за непродолжительной трахомы. Узнав о моей болезни, отец-настоятель пришел к нам домой, при­ведя с собой двух военврачей, специалистов по глазным болезням.

Когда отец-настоятель появился у нас, отец мой был дома, и после того, как доктора, осмотрев меня, ушли (пообещав присылать санитара делать мне дважды в день прижигание сульфатом меди и каждые три часа мазать глаза золотой мазью), два пожилых человека, относительно благополучно прожившие жизнь и имеющие почти идентичные убеждения несмотря на то, что они получили под­готовку к сознательной жизни в совершенно раз­личных условиях, в первый раз разговорились.

С первой же встречи они прониклись друг к дру­гу громадной любовью; потом старый настоятель заходил к моему отцу в мастерскую, где, сидя у дальней стены на мягких стружках и попивая кофе, приготовленный моим отцом, беседовал с ним на религиозные и исторические темы. Я помню, что отец-настоятель особенно оживлялся, когда мой отец говорил что-нибудь об Ассирии, историю кото­рой знал очень хорошо, а по каким-то причинам в то время этот предмет сильно интересовал отца-на­стоятеля.

Отцу Боршу было тогда семьдесят лет. Он был высоким, худым, хорошо выглядел, слаб здоровь­ем, но сильный и твердый духом. Он был челове­ком, отличавшимся глубиной и широтой знаний, и его жизнь и взгляды были порой совершенно от­личны от взглядов окружающих людей, которые из-за этого считали его странным.

И, действительно, его внешняя жизнь давала повод для такого мнения, не знаю, скажет ли вам что-нибудь в пользу такого мнения следующий факт — хотя отец-настоятель был очень хорошо обеспеченным человеком и, получая большое жало­ванье, имел право на особую, большую квартиру, он ограничивался одной комнаткой и кухонькой в доме соборного сторожа, тогда как его помощник, получавший куда как меньше его, занимал благо­устроенную квартиру из шести — десяти комнат.

Жизнь он вел весьма размеренную, мало обща­ясь с окружавшими его людьми, никого не посе­щал, и знакомых имел очень мало. И в то же самое время он не допускал к себе в комнату никого, кроме меня и своего слуги, который, впрочем, не имел права заходить туда в отсутствие отца-настоя­теля.

Свои обязанности отец-настоятель исполнял доб­росовестно, все свободное время отдавая науке, осо­бенно астрономии и химии, и иногда, для отдыха, занимался музыкой: играл на скрипке или сочинял мелодии к священным текстам, из которых многие стали хорошо известны в России.

Много позже мне довелось услышать граммофон­ные пластинки с некоторыми из его песнопений, сочиненных в моем присутствии, например, «Гос­подь Всемогущий», «Умиротворенный свет», «Сла­ва Тебе» и другие.

Настоятель часто приходил к моему отцу, обыч­но по вечерам после работы.

Дабы, как я уже сказал, «не вводить других в соблазн», он старался приходить к нам незаметно, так как занимал высокое положение в нашем горо­де и был многим известен, мой же отец был всего-навсего плотником.

Во время одного из разговоров, при котором при­сутствовал и я в мастерской моего отца, настоя­тель заговорил обо мне и моей учебе.

Он сказал, что у меня есть способности и что он считает бессмысленным для меня таскаться в шко­лу восемь лет только для того, чтобы получить ат­тестат о трехлетнем образовании.

Действительно, устройство муниципальной шко­лы отличалось нелепостью. Она состояла из восьми ступеней, каждую из которых нужно было посе­щать целый год; получаемый же аттестат соответ­ствовал только трем классам средней школы.

Вот почему отец Борш настоятельно советовал моему отцу забрать меня из муниципальной школы и учиться дома, обещая по некоторым предметам заниматься со мной лично. Он говорил, что если мне впоследствии понадобится аттестат, то я могу получить его в любой школе, сдав экзамены за со­ответствующий класс.

На семейном совете было решено, что я уйду из школы, и с тех пор моим образованием занялся отец Борщ, который одним предметам обучал меня лично, а по другим нашел для меня учителей.

Поначалу моими учителями были кандидаты в священнослужители, Пономаренко и Крестовский, выпускники семинарии, служившие дьяконами в ожидании назначений на должность полковых свя­щенников. Врач Соколов также давал мне уроки.

Пономаренко обучал меня географии, Крестовс­кий — Закону Божьему и русскому языку, Соко­лов — анатомии и физиологии; математике и дру­гим дисциплинам меня учил сам отец-настоятель.

Учиться я начал очень усердно.

Хотя у меня были способности и учеба достава­лась мне. легко, времени на подготовку всех уроков мне тем не менее не хватало, и свободные минуты выдавались крайне редко.

Много времени уходило на то, чтобы добраться до места занятий и вернуться домой, так как учи­теля мои жили в разных районах города; особен­но далеко жил Соколов, он занимал несколько комнат в военном госпитале, расположенном в крепости Чакмак, в трех—четырех километрах от нас.

Семья моя поначалу намеревалась сделать из меня священника, но у настоятеля Борша был свой особый взгляд на то, каким должен быть настоя­щий священнослужитель.

По его мнению, священник должен не только за­ботиться о душах своей паствы, но также хорошо знать об их телесных немощах и о том, как нужно их лечить.

Он считал, что обязанности священника необхо­димо совмещать с обязанностями врача. Вот что он об этом говорил: «Как врач, не имеющий доступа к душе больного, не может оказать ему настоящей помощи, так бесполезен ему и священник, который не является врачом, ибо тело и душа неразрывно связаны между собой, и зачастую невозможно вы­лечить одно, тогда как причина заболевания кроет­ся в другом».

Он считал, что вначале я должен получить меди­цинское образование, но не в общепринятом смыс­ле, а так, как его понимал он сам, то есть стано­виться врачом для тела, готовясь быть исповедни­ком для души.

Самого же меня, однако, тянуло к совершенно другой жизни. Имея с детства склонность к ремес­лу, к изготовлению самых разных вещей и вещи­чек, я мечтал о техническом образовании.

Поскольку мне было трудно окончательно ре­шить, по какой стезе пойти, я начал одновременно готовиться стать и врачом, и священником тем бо­лее, что некоторые из предметов, которые мне пре­подавали, были нужны в обоих случаях.

После этого все потекло само собой, я старался учиться и вскоре преуспел в обоих направлениях. Мне даже удалось выкроить время и прочитать гро­мадное количество книг по самым разным предметам; часть из них мне давал настоятель Борш, а часть попадала ко мне в руки случайно.

Отец-настоятель упорно занимался со мной по тем предметам, которым обязался меня обучить. Часто после уроков он разрешал мне остаться у него, поил чаем, а иногда, чтобы проверить рас­кладку по голосам, просил спеть какую-нибудь им сочиненную песнь.

Во время этих частых и продолжительных посе­щений отец-настоятель вел со мной долгие беседы, либо по темам, касавшихся изучаемых предметов, либо на абстрактные темы, и мало-помалу между нами установились такие отношения, что он начал разговаривать со мной как с равным.

Вскоре я привык к нему, и чувство скованности, испытываемое мною вначале, исчезло. Сохраняя к отцу-настоятелю полное уважение, я тем не менее иногда забывался и горячо с ним спорил, что, впро­чем, его не только нисколько не раздражало, а, как я позже понял, даже нравилось.

Часто наши разговоры касались вопросов пола.

Вот что однажды сказал мне отец-настоятель от­носительно полового влечения:

«Бели юноша хотя бы раз удовлетворит свою страсть до достижения взрослых лет, то с ним про­изойдет то же, что произошло с историческим Иса­вом, который всего за миску чечевичной похлебки продал право первородства, то есть благосостояние всей своей жизни; ибо если юноша хотя бы еди­ножды поддастся соблазну, то потеряет на всю ос­тавшуюся жизнь возможность стать настоящим полноценным мужчиной.

Удовлетворение страсти до достижения взрослых лет — это как влить спирт в Моллаваллийский маджар[3].

Как из маджара, попади в него хотя бы капля спирта, получится лишь уксус, а не вино, так и удовлетворение страсти до достижения взрослых лет приведет к уродству. Но когда юноша возму­жал, тогда он может делать все, что хочет, ведь когда маджар перебродит и станет вином, можно добавлять в него сколько угодно спирта — оно не испортится, оно лишь станет крепче».

Отец Борш имел весьма оригинальные взгляды на мир и человека.

Его взгляды на человека и на смысл его суще­ствования значительно отличались от тех, что при­держивались окружавшие его люди, да и вообще от всех других взглядов, которые я слышал или знаю из книг.

Упомяну здесь некоторые из его мыслей, они ил­люстрируют его понимание человека и возлагаемые на него надежды.

Отец-настоятель говорил:

«Не став взрослым, человек не несет ответствен­ности ни за одно из своих действий, добрых или дурных, совершенных вольно или невольно; ответ­ственность несут люди близкие ему, которые при­няли на себя, добровольно или в силу обстоя­тельств, обязанности подготовить его к ответствен­ной жизни.

Годы юности для любого человека, будь то муж­чина или женщина, являются периодом, отведен­ным для дальнейшего развития, положенного зача­тием в утробе матери до его, так сказать, полного завершения.

С этого времени, то есть с того момента, когда процесс развития закончен, человек начинает нести личную ответственность за все свои вольные или невольные проявления.

Согласно законам природы, истолкованным и подтвержденным веками наблюдений людьми чис­того разума, этот процесс развития заканчивается между двадцатью и двадцатью тремя годами у мужчин и между пятнадцатью — девятнадцатью у женщин, в зависимости от окружающих географи­ческих условий проживания и формирования.

Еще древним мудрецам было известно, что эти возрастные периоды были установлены самой при­родой в соответствии с законом для обретения неза­висимого «я» и личной ответственности за все свои проявления, но, к сожалению, сейчас их мало кто признает. И происходит это, по моему мнению, главным образом из-за той беспечности, с которой относится к вопросам секса современное образова­ние, — вопросам, играющим важнейшую роль в жизни всякого человека.

Что касается ответственности за свои поступки, то большинство современных людей, достигших зрелости и даже перешагнувших взрослый возраст, как это ни может показаться на первый взгляд странным, оказываются неспособными нести ответ­ственность за свои проявления, и это, по моему мнению, можно считать подтверждением закона.

Одна из основных причин подобной нелепости лежит в том, что современные люди, уже будучи взрослыми, в большинстве своем не имеют необхо­димого для себя представителя противоположного пола, как положено по закону, для завершения формирования своего типа, что по причинам, от них не зависящим, но происходящим из, так ска­зать, Великих Законов, само по себе может счи­таться «некоей незавершенностью».

Человек, не имеющий в этом возрасте возле себя соответствующего представителя противопо­ложного пола для завершения формирования свое­го незавершенного типа, тем не менее подчиняется законам природы и не может оставаться без удов­летворения своих сексуальных нужд. Общаясь с представителями противоположного себе пола и вследствие закона полярности, подпадая в некоторых отношениях под влияние несоответствующего типа, он теряет, непроизвольно и незаметно для себя, почти все типичные г манифестации своей индивидуальности.

Вот почему каждому человеку в процессе ответ­ственной жизни совершенно необходимо иметь ря­дом представителя противоположного пола соответ­ствующего типа для взаимного завершения разви­тия во всех отношениях.

Эта обязательная необходимость, среди всего прочего, была весьма кстати понята нашими дале­кими предками, жившими в разные эпохи, и ради создания условий для более или менее приемлемого коллективного существования они считали своей главной задачей уметь сделать по возможности наи­более точный выбор из представителей противопо­ложного пола.

Большинство древних людей обыкновенно устра­ивали обручение, когда мальчику было семь лет, а девочке — один год. С этого времени на обе семьи обрученных ложилась ответственность вырастить детей и привить им все необходимые их полу и возрасту привычки, склонности, вкусы и т.д.».

Я очень хорошо также помню, как в другой раз отец-настоятель сказал мне:

«Для того, чтобы мужчина достиг ответственного возраста именно мужчиной, а не паразитом, его образование должно основываться на следующих десяти принципах, которые нужно прививать маль­чикам с самого раннего детства:

*      Вера в получение наказания за непослушание.

*      Надежда    заслужить    награду    только    за добродетель.

*      Любовь к Богу — но безразличие к святым.

*      Угрызения совести  за  плохое  отношение  к животным.

*      Страх огорчить родителей и учителей.

*      Спокойное отношение к лягушкам, змеям и мышам.

*      Умение с радостью довольствоваться тем, что имеешь.

*      Печаль от потери расположения окружающих.

*      Терпение к чувству голода и к боли.

 *      Стремление    как    можно    раньше    начать зарабатывать свой хлеб».

К моему горькому разочарованию, мне не случи­лось быть рядом с этим достойнейшим и для наше­го времени замечательным человеком в его после­дние дни и отдать ему, моему незабвенному учите­лю и второму отцу, последний долг.

Однажды в воскресенье, через много-много лет после его смерти, священники и прихожане карс­кого воинского собора были немало удивлены и за­интересованы, когда некий незнакомец попросил отслужить над одинокой, забытой могилой, един­ственной расположенной на территории собора, полную заупокойную службу, после которой, не проронив ни слова, сел в кибитку и уехал на вок­зал.

Покойся с миром, дорогой учитель! Не знаю, оп­равдал ли я или оправдываю твои надежды, но, во всяком случае, я ни разу в жизни не нарушил те заповеди, что дал мне ты.

**************

ГЛАВА IV БОГАЧЕВСКИЙ

 

Богачевский, или отец Евлисий, и сейчас жив; ему посчастливилось стать помощником настоятеля главного монастыря братства ессеев, расположенно­го неподалеку от берегов Мертвого моря.

Это братство было- основано, согласно некоторым предположениям, за двенадцать веков до рождения Христа; говорят, что именно здесь Иисус Христос получил свое первое посвящение.

В первый раз я встретил Богачевского, или отца Евлисия, когда тот был еще довольно молодым че­ловеком, только-только закончил семинарию и, в ожидании рукоположения, служил в должности дьякона в карском воинском соборе.

Вскоре после приезда в Каре Богачевский согла­сился, по просьбе моего первого учителя, отца-на­стоятеля Борша, стать также моим учителем вмес­то Крестовского, который, несколькими неделями ранее, получив сан, отправился на службу в полк, расположенный где-то в Польше. Его-то место и занял в соборе Богачевский.

Он оказался добродушным, общительным чело­веком и вскоре завоевал расположение всех собор­ных служащих; даже Пономаренко, тоже кандидат на должность священника, отличавшийся крайне неуживчивым характером, и тот относился к Богачевскому с некоторой теплотой- На удивление всем Пономаренко даже согласился жить с Богачевским в одной квартире, расположенной недалеко от го­родского парка, возле пожарной части.

Хотя я был еще очень молод, мои отношения с Богачевским очень скоро стали дружескими. В сво­бодное время я часто его навещал, а после наших занятий почти всегда у него задерживался: готовил уроки или слушая его беседы с Пономаренко и с другими его знакомыми, нередко заходившими к нему. Иногда я помогал им по хозяйству, выполняя незамысловатые поручения.  Среди тех, кто часто к ним приходил, был ар­мейский инженер Всеславский, земляк Богачевского, и офицер-артиллерист, специалист-пиротехник по фамилии Кузьмин. О чем только они не разгова­ривали, сидя у самовара.

Я всегда очень внимательно слушал Богачевского и его друзей, поскольку, читая в то время гро­мадное количество книг по самым различным воп­росам как на русском, так и на греческом и армян­ском языках, я многим интересовался, однако по причине молодости в разговоры не вмешивался. Для меня их мнение было весьма авторитетным; в то время я относился ко всем ним, людям широко образованным, с нескрываемым почтением.

Именно беседы и дискуссии между Богачевским и его гостями, собиравшимися, чтобы разговорами скрасить монотонную жизнь в захолустном и пыль­ном Карее, пробудили во мне интерес к абстракт­ным вопросам.

Вскоре этот интерес стал играть в моей жизни основную роль, наложив определенную печать на все мое последующее существование; а поскольку события, вызвавшие этот интерес, произошли в период, к которому относятся мои воспоминания о Богачевском, я остановлюсь на нем несколько дольше.

Однажды, во время одной из бесед вспыхнула жаркая дискуссия о спиритуализме[4] и среди проче­го о столоверчении, феномене, вызывавшем в ту пору повсеместный интерес.

Армейский инженер утверждал, что столоверче­ние является результатом вмешательства духов. Ос­тальные это отрицали, приписывая движение стола силам природы, например, магнетизму, закону притяжения, самовнушению и так далее, однако никто не отрицал самого факта вращения стола.

Я, как обычно, внимательно вслушивался в раз­говор, ловя каждое слово. И хотя к тому времени я уже прочитал массу книг о том и о сем, о столовер­чении я слышал в первый раз.

Дискуссия о спиритуализме оставила во мне глубокое впечатление, так как незадолго до того скончалась моя любимая сестра и я еще не совсем оправился от горя. В те дни я часто думал о ней, и в моем мозгу невольно возникали вопросы о смерти и загробной жизни. Все, что говорилось в тот вечер, совпадало с моими мыслями, и вопро­сы, невольно возникавшие у меня, требовали не­медленного ответа.

В результате дискуссии решили провести экспе­римент. Для него требовался особый стол — с тре­мя ножками; в углу комнаты как раз стоял такой, но специалист по спиритуализму, артиллерийский инженер, сказал, что стол должен быть без гвоздей. Он объяснил, что в столе не должно быть ни одной железной детали, поэтому двое из гостей отправи­лись к соседу Богачевского, фотографу, у которого и нашелся нужный стол.

Был вечер. Закрыв двери и выключив свет, мы сели вокруг стола и, положив особым образом руки, принялись ждать.

Примерно через двадцать минут наш стол в са­мом деле начал двигаться, и когда инженер спро­сил возраст пришедшего, стол несколько раз стук­нул ножкой. Как и почему он стучало — осталось для меня необъяснимым; впрочем, я даже и не пытался себе этого объяснить, столь глубоким ока­залось впечатление от открывшихся передо мной неизвестных глубин.

То, что я услышал и увидел, так глубоко взвол­новало меня, что и вернувшись домой, ночью и даже утром я не прекращал думать обо всем, чему стал свидетелем, и в конце концов решил спросить об этом на занятиях у отца-настоятеля Борша. Так я и сделал, рассказав ему о беседе, дискуссии и эк­сперименте.

«Чепуха все это, — ответил мой первый учи­тель. — Не забивай себе голову подобной ерундой, изучай и запоминай только то, что тебе необходимо для сносного существования».

Отец-настоятель не смог удержаться, чтобы не добавить: «Да послушай ты, чесночная твоя голо­ва, — это было любимым выражением отца-настоя­теля, — и подумай: если дух может ухватиться за ножку стола и грохнуть ей, значит дух имеет физи­ческую силу. А если так, зачем ему прибегать к таким идиотским и к тому же очень сложным сред­ствам общения с людьми? Уж если бы духи хотели, они наверняка передавали бы свои сообщения при помощи касания или как-нибудь еще».

Однако как я ни ценил мнение моего старого учителя, принять его категорический ответ без кри­тики не мог, я полагал, что мой более молодой учи­тель, закончивший семинарию, и его друзья, люди с высшим образованием, знают о таких вещах не­много больше, чем старик, обучавшийся в то вре­мя, когда наука еще не была так развита.

Поэтому, несмотря на все мое уважение к отцу-настоятелю, я подверг сомнению его взгляды на некоторые вопросы, касающиеся высших сфер.

Иначе говоря, вопрос мой остался без ответа. Я попытался найти его сам в книгах, которые давал мне Богачевский, отец-настоятель и другие учите­ля. Правда, прошло совсем немного времени, и за уроками я забыл обо всем сверхъестественном, а потом и вовсе перестал об этом думать.

Шло время. Учился я старательно, занятия, в том числе и у Богачевского, посещал регулярно, а по редким праздникам ездил к дяде в Александро-поль, где у меня было много друзей. Мне постоянно требовались личные деньги; на них я покупал себе одежду, книги и прочее, а, кроме того, помогал семье, которая в ту пору сильно нуждалась.

В Александрополь я ездил прежде всего зараба­тывать: там меня знали как мастера на все руки и часто просили что-нибудь смастерить или отремон­тировать. К примеру, один просил меня починить замок или часы, другой — сложить особую печь из местного камня, третий — вышить красивый узор на наволочке или на шторах в спальне. Короче го­воря, в Александрополе у меня была богатая клиен­тура и масса заказов, за которые, надо сказать, мне очень неплохо платили. Заниматься подобной рабо­той в Карее мне было не с руки: вращаясь в «обра­зованных», «высших» кругах, я, согласно моему тогдашнему юношескому разумению, не должен был давать моим знакомым повод заподозрить, что и я, и моя семья сильно нуждаемся, и что, дабы иметь деньги на личные расходы, мне приходится браться за любую работу как простому подмасте­рью. В то время это сильно уязвило бы мое самолю­бие.

Итак, в тот год, на Пасху, я, как обычно, отпра­вился в Александрополь, в шестидесяти километ­рах от Карса, чтобы провести несколько дней у дяди, к которому был сильно привязан и в доме которого считался любимцем.

На второй день после моего приезда, во время обеда, тетушка вдруг обратилась ко мне и сказала: «Будь поосторожнее, как бы чего не случилось».

Я изумленно спросил ее: «А что, собственно го­воря, может со мной случиться?»

«Я и сама-то не очень все понимаю, — ответила тетя. — Просто кое-что из того, что тебе предсказы­вали, уже случилось, вот я и боюсь, как бы не про­изошло худшее». И она поведала мне следующее:

В начале зимы, как обычно, в Александрополь приехал полубезумный Эунг-Ашох Мартирос, кото­рый считался ясновидящим, и вдруг моей тетушке непонятно почему вдруг взбрело в голову пригласить его в дом и попросить предсказать мою судьбу. Он многое мне предсказал; кое-что, как сообщила мне тетя, действительно произошло. О некоторых собы­тиях она мне рассказала, и прибавила: «Слава Богу, что с тобой не случились те две напасти: большая рана на правой стороне и опасность от огнестрельно­го оружия. Но в любом случае, будь осторожен на охоте», — заключила тетя, сказав, что хотя она осо­бенно и не верит этому полудурку Мартиросу, но лишний раз поостеречься мне все-таки стоит.

Я был поражен ее рассказом, поскольку два ме­сяца назад на правом боку у меня вскочил здоро­венный карбункул, который я целый месяц лечил, для чего мне пришлось едва ли не каждый день таскаться в военный госпиталь на перевязки. Но я ничего не рассказал об этом, ни тете, ни кому-ни­будь еще, даже дома о карбункуле ничего не знали, так откуда же тетя, которая живет так далеко от нас, могла узнать о моей болезни?

Однако я не придал большого значения рассказу моей тетушки, поскольку совершенно не верил в такие вещи, как предсказание судьбы, и вскоре забыл о нашем разговоре.

В Александрополе у меня был друг по фамилии Фатинов, а у него — друг по фамилии Горбакун, сын командира роты Бакинского полка, располо­женного недалеко от греческого квартала города.

Прошло с неделю после рассказа моей тети, и вот ко мне приходит Фатинов и предлагает мне пойти на охоту вместе с ним и с его другом, пост­релять уток. Они собирались к озеру Алагез, к под­ножию горы с тем же названием.

Подумав, что немного отдохнуть и развеяться будет совсем неплохо, я согласился к ним присое­диниться, Я действительно сильно устал, в прошед­шую неделю без отдыха работал, изучая сразу не­сколько книг по нейропатологии, а кроме того, мне с детства нравилось охотиться.

Однажды, когда мне было всего шесть лет, я без разрешения взял отцовское ружье и отправился стрелять воробьев, и, хотя после первого же выст­рела был сбит с ног отдачей, это не только не отвра­тило меня от охоты, а даже наоборот — прибавило азарта. Разумеется, после этого опыта ружье у меня отобрали и повесили высоко на стену, под самый потолок, чтобы я не мог его достать, но я из старых гильз смастерил себе ружье, которое стре­ляло картонными пулями, и часто играл с ним. Потом я стал использовать вместо картонных пуль небольшие свинцовые, которые попадали точно в цель, после чего мои друзья наперебой упрашивали меня, «оружейника», сделать им такие же ружья. Я делал и тем неплохо зарабатывал.

И вот, пару дней спустя, Фатинов с другом заш­ли ко мне и мы отправились на охоту. Идти нам пришлось долго, километров пятнадцать, поэтому мы отправились на заре, чтобы успеть не торопясь добраться до места к вечеру и с утра, когда утки начинают подниматься, поохотиться.

Нас было четверо — к нам присоединился ста­рый солдат, денщик командира Горбакуна. У всех нас, кроме Горбакуна, который взял с собой боевую винтовку, были простые охотничьи ружья.

Встав до рассвета, мы разделились на пары и по­шли каждый на свою часть берега поджидать выле­та птиц. Слева от меня находился Горбакун с бое­вой винтовкой в руках. Он выстрелил в первую же поднявшуюся утку, но она летела слишком низко, и пуля попала мне в правую ногу. К счастью, рана оказалась сквозной, пуля прошла через мышцу, не задев кость.

Естественно, охота была испорчена. Рана у меня сильно кровоточила и все сильнее болела; идти сам я не мог, поэтому мои товарищи, смастерив носилки, вынуждены были нести меня на них до самого дома.

Через несколько дней рана зажила, но я долго прихрамывал. Совпадение этого случая с пророче­ством местного оракула заставило меня надолго за­думаться. В последующий мой приезд к дяде, я, узнав, что Эунг-Ашох Мартирос находится здесь же, в городе, попросил тетю послать за ним.

Прорицатель пришел. Был он тощ и высок, с серыми водянистыми глазами и нервными беспоря­дочными движениями, сразу выдававшего в нем безумного. Временами он весь трясся и постоянно курил. Мне стало вполне очевидно, что передо мной тяжело больной человек.

Предсказывал он так:

Сев перед двумя зажженными свечами, он вытя­нул перед собой большой палец и, уставившись на ноготь, смотрел на него до тех пор, пока не впадал в полузабытье. Затем он начинал говорить о том, что видел в ногте, начиная с одежды человека и по­степенно переходя к тому, что с ним случится в бу­дущем. Если он предсказывал судьбу человека, не присутствующего в комнате, сначала он спрашивал его имя, узнавал детали его лица, затем просил указать ему направление туда, где он жил, и, если возможно, возраст.

Тогда он предсказывал судьбу мне. Придет день, и я обязательно напишу о том, что мне нагадал Мартирос, и расскажу, как исполнились его пред­сказания.

В то лето, также в Александрополе, я столкнул­ся с еще одним феноменом, объяснение которому тогда не нашел. Напротив дома моего дяди был пустырь, в центре которого росла небольшая топо­линая роща. Я любил это место и частенько ходил туда с книгой или с мелкой работой.

Там всегда играло много детей; они собирались в роще со всего города, дети разных национальностей и цветов кожи. Среди них были армяне и греки, курды и татары, но, независимо от национальной принадлежности, все их игры отличались шумом и гвалтом, правда, совсем не мешавшим мне.

Однажды я, как часто бывало, сидел под тополя­ми и работал, выполнял заказ моей соседки по слу­чаю свадьбы ее племянницы. Мне нужно было на­рисовать на геральдическом щите, который предпо­лагалось повесить над дверями дома, монограмму, куда входили бы не только инициалы племянницы и ее будущего супруга. Помимо этого на щите дол­жно было остаться место для указания даты и года свадьбы.

Некоторые, особо сильные впечатления, надолго врезаются в память человека. И сегодня я хорошо помню, как сидел и ломал голову, пытаясь покра­сивее расположить цифры года — 1888. От напря­женной работы меня оторвал внезапный отчаянный крик. Подумав, что с кем-то из детей произошло несчастье, я вскочил, побежал туда, где они игра­ли, и увидел следующую картину:

В центре нарисованного на земле круга стоял ма­ленький мальчик. Он плакал навзрыд, тыкался взад и вперед, пытаясь выйти их круга, но не мог этого сделать. Движения его были хаотичны и весьма странны. Другие дети стояли вне круга и смея­лись, наблюдая за поведением мальчика. Я удивил­ся и спросил их, что происходит.

Дети ответили мне, что мальчик, находящийся в круге — езид, что его загнали в круг и что он не может из него выйти. Мальчик действительно не мог выйти из круга до тех пор, пока- кто-нибудь его не сотрет. Он старался изо всех сил, плакал, во все было напрасно.

Я рванулся вперед и быстро стер часть круга, после чего мальчик-взид выбежал из него и опроме­тью вомчался домой.

Ошеломлённый, ничего не понимая, некоторое время я стоял неподвижно, словно прирос к месту, до тех пор, пока ко мне не вернулась моя обычная способность думать. К тому времени я уже много слышал о секте езидов, но никогда не думал о них всерьез; этот же удивительный случай, которому я стал свидетелем, заставил меня отнестись ко всему, что касается езидов, всерьез.

Оглядевшись, я убедился, что дети вернулись к своим играм, и в задумчивости вернулся к своей работе. Я снова принялся за монограмму, но теперь работа уже не шла так хорошо, как несколько ми­нут назад, однако во что бы то ни стало я был дол­жен закончить ее к следующему дню.

Езиды — это секта, проживающая в Закавказье, главным образом в районе горы Арарат. Иногда их называют еще дьяволопоклонниками.

Через много лет после описанного случая я провел эксперимент и получил убедительные доказательства того, что, если езида поместить в круг, он действи­тельно не может из него выйти. Езид свободно пере­мещается по кругу, и чем больше круг, тем больше площадь перемещения, но прорвать его магическую сеть езид неспособен. Какая-то странная сила, гораздо более крепкая, чем его собственная, удерживает езида внутри круга. Лично я, физически очень крепкий человек, никак не мог вытянуть из круга малень­кую слабую женщину, следовательно, ее удерживал там некто значительно сильнее меня.

Если все-таки езида вытягивают из круга силой, он немедленно впадает в состояние, называемое ка­талепсией, из которого выходит только после того, как его снова помещают в круг. Езид возвращается в нормальное состояние и если его не помещать в круг, но происходит это, как я убедился, не рань­ше, чем через 13 или 21 час.

Вернуть езида в нормальное состояние какими-либо иными способами просто невозможно. Мне и моим друзьям, по крайней мере, сделать этого не удавалось, хотя мы и обладали к тому времени все­ми методами, которыми пользуется современная гипнотическая наука для выведения людей из со­стояния каталепсии. Сделать это могут только езидские священники короткими заклинаниями.

Кое-как закончив работу и вечером отдав ее заказчице, я отправился в русский квартал города, где жили почти все мои друзья и знакомые, в на­дежде, что они помогут мне понять этот странный феномен. В русском квартале Александрополя жила вся городская интеллигенция.

Надо заметить, что с восьмилетнего моего возра­ста по случайным обстоятельствам, все мои друзья в Александрополе, да и в Карее, были старше меня и принадлежали к семьям, находившимся на более высокой социальной ступени, чем моя. В греческом квартале Александрополя, где мы жили прежде, друзей у меня вовсе не было. Они все жили в про­тивоположной части города, в русском квартале, где жили дети чиновников, офицеров и священни­ков. Я частенько ходил туда их навещать и, по мере знакомства с их семьями, получил допуск почти во все дома квартала.

Помню, что первым, с кем я заговорил об увиден­ном мной поразительном феномене, был мой хороший друг Ананьев, который также был старше меня. Даже не дослушав моего рассказа, он автори­тетно произнес: «Мальчишки просто посмеялись над твоей доверчивостью. Они оставили тебя в дураках. Да. Но прием они выбрали очень хитрый. Брось, не думай об этом. Лучше посмотри-ка вот на это», — прибавил он, выбежал в соседнюю комнату и вскоре вернулся в новенькой, с иголочки, форме. (Дело в том, что Ананьев совсем недавно получил хорошую должность на почте). Потом он предложил мне пой­ти погулять в общественный парк. Я отказался, со­славшись на нехватку времени и отправился к Пав­лову, который жил на этой же улице.

Павлов, служивший чиновником в казначействе, был хорошим моим другом и горьким пьяницей. Когда я пришел к нему, там уже сидели настоятель крепостной церкви, отец Максим, артиллерийский офицер по фамилии Артемин, капитан Терентьев, учитель Столмах и еще два офицера, которых я едва знал, и пили водку. Как только я вошел в комнату, они сразу же предложили мне к ним при­соединиться.

Должен сказать, что в тот год я уже начал попи­вать, правда, понемногу, но зато никогда не отка­зывался от рюмки, если мне ее предлагали. А пить я начал после одного случая в Карее. Однажды ут­ром, страшно устав после того, как прозанимался всю ночь, я уже собирался пойти спать, как вдруг ко мне пришел солдат-посыльный и сказал, что меня ждут в храме. В тот день в одной из церквей должна была состояться служба — не помню уж сейчас в честь какого празднества, и кто-то в самую последнюю минуту предложил собрать по этому случаю церковный хор. Во все части города за хо­ристами были посланы дежурные и посыльные.

Всю ночь не спавший, я едва доплелся по ули­цам города до крепости, а в конце службы едва мог стоять. После службы в крепости был обед, на котором присутствовали приглашенные и мы, хорис­ты, сидевшие за отдельным столом. Наш хормей­стер, жуткий выпивоха, видя, что я едва не падаю, уговорил меня выпить рюмку водки. После этого я действительно почувствовал себя много лучше, а после того, как выпил вторую — всю мою уста­лость как рукой сняло. И потом я всегда, когда чувствовал сильную усталость, выпивал рюмочку-другую, а то и третью водки, и мне сразу станови­лось лучше.

В тот вечер я также выпил рюмку с друзьями, но когда они стали предлагать мне еще, отказался. Компания была еще не совсем пьяна, так как они только что начали. Но из опыта общения с этой веселой компанией, я хорошо знал, что довольно скоро друзья напьются. Первым пьянел настоятель. Как только язык у него начинал заплетаться, он читал молитву за упокой души истинно православ­ного и прочая и прочая императора Александра Первого... Видя, что до этого еще далеко — отец-настоятель сидел пока просто слегка мрачный, — я не удержался и рассказал ему о том удивительном случае, которому стал свидетелем в роще. Правда, я старался говорить о нем не так серьезно, как Ананьеву, а с некоторой долей юмора.

Все внимательно и с явным интересом выслуша­ли меня, а когда я закончил, сразу же стали де­литься мнениями. Первым заговорил капитан, он рассказал, что сам не так давно был свидетелем аналогичного случая, когда солдаты, в шутку, на­чертили вокруг солдата-курда круг, и тот букваль­но со слезами на глазах умолял их стереть его и дать ему выйти. И пока он, капитан, не приказал им стереть часть круга, курд так и не смог выйти из него. «Мне кажется, — прибавил капитан, — что когда-то, очень давно, курды дали друг другу клятву не выходить из нарисованного круга, поэто­му и не выходят».

В этот момент в разговор вступил настоятель: «Курды — дьяволопоклонники, но в обычных усло­виях дьявол их не трогает, так как они — его под­данные, ему принадлежащие. Но поскольку и сам дьявол является всего лишь подчиненным и обязан по должности своей устанавливать свою власть над всеми, он, как бы сказали вы, миряне, ради вне­шних приличий ограничил таким образом незави­симость езидов, чтобы никто другой не заподозрил их в служении ему. А для примера можете взять Филиппа».

Филипп был городовой, стоявший на углу ули­цы, которого компания нередко посылала за таба­ком и водкой. Кстати в то время, как говорили жи­тели, над работой полиции «даже кошки смея­лись».

«Представьте, что я, — продолжал настоятель, — устрою на улице дебош. Филипп для внешнего при­личия, чтобы не возбуждать ненужных разговоров о своей бездеятельности, несомненно, заберет меня и потащит в участок, но, как только мы завернем за ближайший угол, он меня тут же отпустит, не забыв при этом сказать: «Пожалуйте на чай...» Вот так и нечистый поступает со своими слугами, езидами».

Не знаю, выдумал ли настоятель этот эпизод, что называется, «на ходу», или таковой уже имел место.

Артиллерийский офицер сказал, что он никогда ни о чем подобном не слышал, и что, по его мне­нию, все, о чем мы говорим, просто не существует. Еще он сказал, что удивляется тому, как мы, ин­теллигентные, умные люди, можем не просто ве­рить в чудеса, но и того более, еще и обсуждать их.

Столмах, учитель, возразил ему, заявив, что ве­рит не только в возможность сверхъестественного, но и в то, что наука пока этого не может объяс­нить, и что он совершенно уверен: при современном быстром развитии прогресса и цивилизации наука очень скоро найдет ответы на все вопросы метафи­зического мира и объяснит их с точки зрения фи­зики. «Что же касается факта, который вы обсуж­даете, — говорил он, — то я думаю, это один из тех феноменов магнетизма, которые сейчас изучаются учеными в лаборатории в Нанси».

Он собирался еще что-то сказать, но его перебил Павлов, воскликнув: «К черту их всех, вместе с дьяволопоклониками. Дайте им по полбутылки и ни­какой дьявол их не удержит. Давайте-ка лучше выпьем за здоровье Исакова!» (Исаков был владель­цем местной винокурни.)

Ни один из приведенных доводов ни только не развеял моих тревожных мыслей, а даже наобо­рот, покинув Павлова, я продолжал думать обо всем увиденном мной и в то же время сомневаться в людях, которые до этого момента казались мне весьма образованными.

На следующее утро я случайно увидел старшего врача 39-го полка, доктора Иванова. Он пришел в соседний дом, к больному армянину, и меня позва­ли туда как переводчика. Доктор Иванов считался прекрасным специалистом и умным человеком, по­этому практика у него была богатая. Знал я его очень хорошо, так как он не раз приходил лечить моего дядю.

После того, как визит был закончен, я обратился к Иванову.

«Ваше превосходительство, — сказал я, так как у Иванова был чин генерала, — объясните мне, по­жалуйста, почему езид не может выйти из нарисо­ванного вокруг него круга».

«А, ты имеешь в виду этих дьяволопоклонников? — спросил он. — Все очень просто, здесь мы наблюдаем случай обычной истерии».

«Истерии?» — переспросил я.

«Именно. Истерии», — повторил доктор и пус­тился в долгие и туманные объяснения истерии, из которых я понял лишь то, что истерия — это есть истерия. Это я и сам знал, поскольку не было в местной библиотеке книги по невропатологии и психологии, которую бы я не прочитал, а читал я их предельно внимательно, вчитываясь в каждую строчку, в стремлении найти в этих отраслях на­уки объяснения феномену столоверчения. Фразу о том, что истерия — это есть истерия, я хорошо усвоил, и хотел знать несколько больше.

Чем больше я понимал, что ответ на мой вопрос найти трудно, тем сильнее точил меня червячок интереса к этому вопросу. Несколько дней я ходил сам не свой. И думал я только об одном — что есть истина? То, что написано в книге, и то, чему учат меня мои учителя, — или факты, на которые я то и дело натыкаюсь?

Вскоре произошел другой случай, который окон­чательно сбил меня с толку. Как-то утром, спустя пять-шесть дней после того происшествия с езидом, я шел к источнику (такова была местная тради­ция — умываться по утрам водой из ручья) и увидел на углу группу женщин, которые громко что-то об­суждали. Я подошел к ним и услышал следующее:

В эту ночь в татарском квартале объявился гор­нах. Так называли злого духа, который, приняв образ кого-либо из недавно умерших, появлялся в городе и творил разные недобрые дела, особенно досаждая врагам того умершего, чье тело он брал. На этот раз дух явился в образе татарина, которого похоронили днем раньше, сына Мариам Батчи.

Я знал о его смерти и о похоронах, так как се­мья татарина жила рядом с тем домом, в котором мы жили раньше, до отъезда в Каре, и где я был два дня назад, собирал с жильцов плату за кварти­ру. Заходил я и к нескольким татарам, нашим бывшим соседям, и, конечно же, видел, как выно­сили тело покойного.

Это был еще молодой мужчина, он не так давно записался в полицию, а до этого частенько к нам заходил. Сказать точнее, я очень хорошо его знал.

Несколько дней назад, во время состязаний по джигитовке, он свалился с лошади, и, как говори­ли, повредил внутренности, и хотя доктор, Кульчевский, дал ему «для того, чтобы внутренности стали на место», целый стакан ртути, бедняга все равно умер и, согласно татарской традиции, был вскоре похоронен.

И тогда злой дух вошел в его тело и попытался в его образе прийти к нему домой, но по дороге кто-то его узнал и поднял страшный крик, на который прибежали люди, и один из них, дыбы не дать духу натворить добрым людям зла, перерезал ему горло, после чего труп снова отнесли на кладбище.

Последователи христианства верят, что подобные вещи возможны только с телами татар, которых, согласно татарской традиции, хоронят, во-первых, не очень глубоко — они лишь слегка присьшаются землей, а во-вторых, потому что с покойниками нередко кладется еда. Христиане уверены, что для злого духа предпочтительнее тело татарина, так как своих усопших-христиан они погребают на большую глубину, откуда злому духу вылезти не­возможно.

Этот случай меня совершенно ошеломил. Да и как я мог объяснить его себе? Что я тогда знал? Я огляделся. Рядом был мой дядя, почтенный Геор­гий Меркуров со своим сыном, совсем недавно за­кончившим школу, и разговаривал о случившемся с каким-то полицейским офицером. Вокруг меня стояли почтенные, достойные, взрослые люди, зас­луженно уважаемые, и наверняка, думал я, они знают больше меня, такие умные вещи, что мне и не снилось. Видел ли я в их лицах негодование, удивление или горе? Нет, они даже испытывали радость по поводу того, что вот, кому-то удалось вовремя пресечь зло и наказать духа за его недо­брое дело.

Я снова засел за книги, надеясь в них найти нужные ответы и тем усмирить червячка, продол­жавшего меня точить.

Богачевский много помогал мне, но, к сожале­нию, он вскоре уехал, так как спустя два года пос­ле прибытия в Каре он был назначен гарнизонным священником в небольшой прикаспийский городок.

Когда он жил в Карее и был моим учителем, он ввел в наши отношения одну странную практику: странную потому, что еще не быв священником, он каждую неделю исповедовал меня. Уезжая, он, сре­ди прочего, попросил меня еженедельно писать ему исповедальные письма, обещая при этом иногда мне отвечать. Мы договорились, что письма для меня он будет отправлять на адрес моего дяди, а тот уже передаст их мне.

Спустя год после прибытия на место службы, Богачевский ушел с должности священника и стал монахом. Поговаривали, что причиной для такого поступка послужила измена его жены с одним из полковых офицеров. Богачевский прогнал ее, но ни оставаться в том городе священником, ни даже слу­жить в церкви уже не захотел.

Вскоре после отъезда Богачевского из Карса я переехал в Тифлис. К тому времени я получил от него через своего дядю два письма, а потом не­сколько лет от него не было никаких известий.

Однажды, много позже, я случайно встретился с Богачевским в Самаре. Он как раз выходил из дома местного епископа. Его одеяние выдавало в Богачевском принадлежность к известному монастырю. Он не сразу меня узнал — к тому времени я сильно вырос и изменился, но когда я подошел к нему и сказал, кто я, очень обрадовался. Несколько дней мы часто встречались, но вскоре оба уехали из Са­мары.

После той встречи я уже ни разу не видел Богачевского. Позднее я слышал, что он, не захотев ос­таваться в России, переехал сначала в Турцию, а затем в Святой Афон, где также долго не задержал­ся. Вскоре после этого он отрекся от монашеской жизни и переехал в Иерусалим. Там ему случилось подружиться с мастером — изготовителем четок, торговавшим неподалеку от Храма Господня.

Торговец этот был монахом ордена ессеев, кото­рый, после необходимой подготовки, ввел Богачев­ского в свое братство. Благодаря его в высшей сте­пени достойной и благонравной жизни, Богачевс­кого сначала назначили старостой, а спустя не­сколько лет приором одного из отделений братства в Египте; позднее же, после смерти одного из со­ветников аббата главного монастыря ессеев, Бога­чевский был назначен на его место.

Об удивительной жизни Богачевского в то время мне довелось слышать в Турции, в Бурсе, от одного моего друга, дервиша, которому довелось один раз с ним встретиться. К тому времени я получил от Богачевского еще одно письмо, снова через дядю. Помимо письма, содержавшего несколько слов бла­гословения, в конверт была вложена небольшая фо­тография самого Богачевского в одеянии греческого монаха и несколько открыток с видами Святых мест и окраин Иерусалима.

Когда Богачевский еще был в Карее и только-только готовился стать священником, он имел свой, особенный взгляд на мораль. Он говорил и учил меня, что на земле существуют две морали: одна объективная, выработанная самой жизнью в течение тысячелетий существования человечества, а другая — субъективная, индивидуальная — для личного, государственного, семейного, группового и т. д. пользования.

«Объективная мораль, — говорил мне Богачевс-кий, — установлена жизнью и заповедями, данным нам самим Господом Богом через пророков, и посте­пенно ставшая основой формирования в человеке того, что называется сознанием. В свою очередь, именно сознанием объективная мораль поддержи­вается. Объективная мораль неизменна, со време­нем она может лишь расширяться. Что же до субъективной морали, то она изобретена человеком и, поэтому, относительна, зависит от каждого чело­века, от места его проживания и от того, как в то или иное время понимается добро и зло.

К примеру, здесь, в Закавказье, — продолжал Богачевский, — если женщина не закрывает лица, если она первой заговаривает с гостем, то каждый сочтет ее аморальной, испорченной и плохо воспи­танной. В России же, напротив, плохо воспитанной и грубой считается та женщина, которая закрывает лицо или отказывается занимать гостей светской беседой.

Или вот еще один пример: если карский мужчи­на раз в неделю или хотя бы раз в две недели не сходит в турецкие бани, все будут сторониться его, считать нечистым, дурно пахнущим, даже если от него не исходит никакого запаха. В Санкт-Петер­бурге же наоборот, если какой-либо человек в об­ществе обмолвится, что ходит в общественные бани, его сочтут неинтеллигентным, невоспитан­ным, необразованным, грубым и так далее. Тот, кто посещает общественные бани в Санкт-Петербурге, будет это тщательно скрывать, так как знает: по­добный поступок выдает дурной вкус.

В качестве примера субъективной морали давай рассмотрим два случая, имевшие место здесь, в Карее, на прошлой неделе среди офицеров и наде­лавших много шума.

Первый — суд над лейтенантом К., а второй — самоубийство лейтенанта Макарова.

Лейтенант К. был отдан под военно-полевой суд за то, что, сильно ударив сапожника Иванова по лицу, выбил ему глаз. Суд оправдал лейтенанта, так как в процессе расследования выяснилось, что сапожник сильно досаждал офицеру и распускал про него грязные слухи.

Заинтересовавшись этим делом, я провел свое расследование и, расспросив членов семьи несчаст­ного сапожника и его знакомых, выяснил истин­ную причину поведения лейтенанта К.

Как мне стало известно, этот лейтенант заказал у сапожника Иванова сначала одну, а потом еще две пары сапог, пообещав прислать деньги за них двадцатого числа, в день выдачи жалованья. Но пришло двадцатое число, и сапожник своих денег не получил. На следующий день ой отправился за ними к К., и тот пообещал прислать деньги завтра. Но и назавтра денег также не было. Иванов ходил к лейтенанту, но тот все время отделывался от него обещаниями прислать «завтра». Не получая своих денег, Иванов продолжал ходить к офицеру, так как сумма для него была значительной: на покупку кожи для трех пар очень хороших сапог ушли все деньги, скопленные его женой. Несколько лет она складывала копейку к копейке, и вот теперь все ее жертвы пошли прахом.

В конце концов, Иванов настолько надоел лейте­нанту К., что тот приказал своему денщику всякий раз, когда придет Иванов, говорить, что его нет дома. Однажды лейтенант К. попросту выкинул сапожника из свой квартиры, в другой раз пообе­щал упечь его в тюрьму, а потом приказал своему денщику просто спускать сапожника с лестницы.

Когда сапожник пришел в очередной раз, ден­щик лейтенанта, человек добродушный, не стал гнать его, а, пригласив на кухню, по-доброму попы­тался убедить его не досаждать офицеру и больше не приходить. Иванов сел на табуретку, а денщик начал потрошить гуся на ужин лейтенанту. Увидев это, Иванов заметил: «Вот как. Наши хозяева и господа каждый день едят гусей, а мои дети ложат­ся спать голодными».

В это время на кухню заходит лейтенант К., слышит слова сапожника, хватает со стола боль­шую свеклу и бьет ею Иванова по лицу с такой силой, что выбивает тому глаз.

Второй случай — это, так сказать, оборотная сторона первого: некто лейтенант Макаров, проиг­рав капитану Машвелову большую сумму и не бу­дучи в состоянии отдать ее, решает покончить жизнь самоубийством и стреляется.

Следует заметить, что этот Машвелов — извест­ный карточный игрок и шулер, о чем все хорошо знают. Дня не проходит, чтобы Машвелову не уда­лось обчистить кого-нибудь дочиста.

И вот некоторое время назад лейтенант Макаров играл в карты со своими приятелями-офицерами, среди которых был и Машвелов, и проиграл тому все, что имел. Затем он занимает у того же Машве-лова очень крупную сумму под обещание вернуть ее через три дня и снова все проигрывает. Вернуть такие деньги через три дня лейтенант Макаров не мог и, чтобы не потерять чести офицера, решил застрелиться.

Оба эти случая произошли из-за долгов. В первом должник выбивает кредитору глаз, во втором долж­ник сводит счеты с жизнью. Почему? Потому что хотя все и знают, что Машвелов — шулер, неуплата Макаровым карточного долга — потеря офицерской чести — приведет к тому, что от него отвернутся все его товарищи. Что же касается Иванова, то здесь офицерская честь не затрагивается, ни лейтенант К., ни его товарищи и бровью не поведут, даже если все дети сапожника умрут с голоду.

В общем, действия такого рода имеют место там, где люди пичкают своих детей в момент их разви-

тия кучей условностей, вместо того, чтобы дать са­мой природе развить в них то сознание, которое сформировалось в течение тысячелетий борьбы на­ших предков против условностей».

Богачевский всегда поучал меня сторониться ус­ловностей: и тех, что были приняты в моем кругу, и тех, с которыми мне еще придется столкнуться.

Он говорил:

«Из условностей формируется субъективная мо­раль. Это относится ко всем людям, где бы они ни жили — в Санкт-Петербурге, на Камчатке, в Аме­рике или на Соломоновых островах. Сегодня ты здесь, а завтра ты можешь оказаться в Америке; если у тебя есть истинное сознание — живи им и ты будешь чувствовать себя «дома», где бы ты ни находился.

Ты еще очень молод, не начал самостоятельную жизнь. Здесь, если ты не умеешь изящно покло­ниться или красиво говорить, каждый может уп­рекнуть тебя в недостатке воспитания и в отсут­ствии хороших манер, но это ничего не значит; главное, чтобы к тому моменту, когда ты станешь взрослым, в тебе жило истинное сознание, то есть основа объективной морали.

Субъективная мораль — вещь относительная; она означает, что где бы ты ни находился, ты бу­дешь судить людей, основываясь на условных взглядах и понятиях, впитанных тобой ранее. Ты должен не учиться делать так, как в соответствии с мнением окружающих тебя людей считается хоро­шим или дурным, ты должен поступать в своей жизни так, как подсказывает тебе сознание. Сво­бодное, незамутненное сознание всегда знает боль­ше, чем все книги и учителя вместе взятые. Теперь же, когда твое сознание только-только формирует­ся, живи по заповеди нашего Господа Иисуса Хри­ста: «Не делайте людям того, что не хотите, чтобы они сделали вам».

Отцу Евлисию, сейчас уже пожилому человеку, удалось стать одним из первых людей на Земле, проживших свою жизнь так, как заповедовал нам это делать Божественный Учитель Иисус Христос.

Да будет молитва в помощь тем, кто хотел бы об­рести способность прожить в соответствии с Исти­ной.

**************

ГЛАВА V. МИСТЕР ИКС, ИЛИ КАПИТАН ПОГОСЯН

 

Погосян, или, как его теперь зовут, мис­тер Икс, в настоящее время владелец нескольких океанских пароходов, и одним из них, курсирую­щим между любимыми местами Погосяна — Сун-дой и Соломоновыми островами, командует он сам.

По происхождению армянин, Погосян родился в Турции, но детские годы провел в Закавказье, в городе Карее.

Там же я и познакомился с Погосяном; в то вре­мя он, еще молодой человек, заканчивал Богослов­скую семинарию в Эчмиадзине и готовился стать священником.

Еще до нашей встречи я много слышал о нем от его родителей, которые жили в Карее недалеко от нашего дома и нередко заходили к моему отцу. Я знал, что у них есть единственный сын, который, закончив «темаган дпроц», иначе говоря, Богослов­скую семинарию — в Эриване, сейчас учился в Богословской семинарии в Эчмиадзине.

Родители Погосяна были выходцами из Турции, из города Эрзерум, но переехали в Каре вскоре пос­ле того, как его заняли русские войска. Отец Пого­сяна был «пояджи», то есть красильщик, а мать — золотошвейкой, специализировавшейся на вышивке джутшаи, национального армянского женского костюма, очень популярного в Эрзеруме. Стараясь дать сыну хорошее образование, Погосяны жили очень скромно и на себя тратили мало.

К родителям Саркис Погосян приезжал редко, поэтому мне не доводилось видеть его в Карее. Наша первая встреча произошла в Эчмиадзине. Перед тем, как отправиться туда, я на короткое время заехал в Каре, чтобы увидеть своего отца, и родители Погосяна, узнав, что я вскоре буду в Эч­миадзине, попросили меня передать сыну неболь­шую посылку.

В Эчмиадзин я ехал с обычной для себя целью — найти ответы на вопросы о сверхъестественных фе­номенах, интерес к которым у меня не только не угас, а значительно вырос.

Должен здесь сказать — я уже отмечал это в пре­дыдущей главе — что, столкнувшись со сверхъесте­ственными феноменами и ища им объяснения, я не только копался в книгах, но и обращался к ученым мужам. Не удовлетворившись ответами, получен­ными из книг и от людей, я принялся искать их в религии. Я посетил несколько монастырей, встре­чался с набожными и благочестивыми людьми, о которых уже к тому времени много слышал, знако­мился со Священным Писанием и Житиями свя­тых и даже три месяца был учеником знаменитого отца Евлампия, жившего в монастыре в Санаине. Кроме того, я совершал паломничества в святые места, почитавшиеся приверженцами различных вероучений в Закавказье.

В это время мне неоднократно доводилось стал­киваться с феноменами, бесспорно реальными, но я не находил им объяснений. Они все более смущали мой ум.

К примеру, направляясь однажды с группой па­ломников из Александрополя на религиозный праз­дник в местечко близ горы Джаджур, которое армяне называют Амана-Прец, я стал свидетелем вот такого события:

С нами был один довольно молодой мужчина, парализованный, его везли на телеге из деревушки Палдеван. Я разговорился с сопровождавшими его родственниками и проговорил весь путь до святого места.

Этот инвалид, которому едва исполнилось трид­цать лет, уже шесть лет болел, но прежде был в добром здравии и даже отличился на военной служ­бе. Заболел он после возвращения домой из армии, незадолго до свадьбы, а вскоре всю его левую поло­вину парализовало. К каким только докторам его не возили, и чем только он ни лечился — все было напрасно. Был он и на Кавказских Минеральных водах, а вот теперь родственники везли его сюда, в Амана-Прец, в бесплодной, по их мнению, надеж­де, что святые помогут ему и уменьшат его страда­ния.

По дороге в святое место мы, как это было при­нято у паломников, сделали особый привал у дерев­ни Дискиант, чтобы помолиться у чудесной иконы Спасителя Нашего, находившейся в доме одной из­вестной армянской семьи. Инвалид тоже хотел по­молиться, и мы принесли беднягу в дом. Я сам помогал его нести.

Вскоре мы подошли к подножию горы Джад­жур, на холме которой стояла маленькая церквуш­ка с чудотворной гробницей святого. Мы останови­лись у начала подъема, в том месте, где паломники обычно оставляют свои телеги. Отсюда до церкви — а это чуть больше четверти километра — полагалось пройти только пешком, причем многие, как того требовала традиция, сняли обувь, а некоторые пол­зли на коленях.

Когда мы сняли паралитика с телеги и попыта­лись нести его, он вдруг запротестовал и сказал, что хочет проползти весь путь до церкви. Мы опустили его на землю и он пополз на здоровой, пра­вой стороне. Ползти ему было ужасно тяжело, мы едва не плакали, глядя на его мучения, предлагали ему помощь, но инвалид отказывался и все полз и полз. Он часто останавливался, чтобы отдохнуть. Наконец, через три часа, он достиг вершины, под­полз к чудотворной гробнице в центре церкви и несколько раз поцеловал надгробие, после чего сра­зу потерял сознание.

Я, родственники калеки и церковный батюшка бросились к нему и попытались вернуть к жизни. Мы лили воду ему на голову и в рот. Когда он, наконец, пришел в себя, случилось чудо — его па­ралич исчез.

Поначалу мужчина был изумлен, но когда по­нял, что может двигать руками и ногами, вскочил и едва не пустился в пляс, но, осознав, где находит­ся, с громким криком упал на колени и принялся молиться.

Все, кто в тот момент были в церкви, во главе со священником также опустились на колени и нача­ли молиться. Затем священник поднялся и среди коленопреклоненных паломников воздал благодар­ственную молитву святому.

Другой случай, поразивший меня не меньше первого, произошел в Карее. В тот год стояла страшная жара и засуха во всей губернии. Сожгло почти весь урожай. Краю грозил голод, и народ на­чал волноваться.

В то же лето из Антиохийской патриархии в Россию приехал архимандрит и привез с собой чу­дотворную икону — не помню сейчас точно кого, Святого ли Николая-угодника или Пресвятой Девы Марии — для сбора подаяния в пользу греков, по­страдавших в ходе Критской войны. Архимандрит ездил с иконой преимущественно по тем местам, где жили греки, и заехал в Каре.

Не знаю, что было основой всего — политика или религия, но только русские власти в Карее, да и вообще повсюду, где он побывал, оказывали ар­химандриту поразительно теплый прием, возмож­но, даже чуть более того, чем требовал его сан.

Когда архимандрит приезжал в какой-либо го­род, чудодейственную икону носили из церкви в церковь, а священники торжественно встречали ее с хоругвями.

В день приезда архимандрита в Каре по городу прошел слух, что в одном из пригородов перед чу­дотворной иконой состоится особый молебен с просьбой о дожде, на котором будет присутствовать все городское духовенство. И, действительно, в пол­день к месту молебна, с хоругвями и иконами из всех церквей города отправились процессии.

В церемонии приняли участие священнослужи­тели старой греческой церкви, недавно перестроен­ного греческого собора, воинского собора, церкви кубанского полка и армянской церкви.

В тот день жара стояла просто чудовищная. В присутствии почти всех жителей Карса и священ­ства архимандрит начал торжественную службу, после чего все двинулись назад, в город.

И тут случилось нечто, к чему неприменимы объяснения, которые обыкновенно даются совре­менными людьми. Внезапно на небо набежали тучи, и не успела процессия дойти до Карса, как хлынул проливной дождь. В минуту все вымокли до нитки.

При объяснении и этого феномена, и других, ему подобных, можно использовать привычное слово «совпадение», которым любят пользоваться так на­зываемые «люди думающие», но нельзя не отме­тить, что совпадение это было поразительным.

Третий случай имел место в Александрополе, куда моя семья вернулась после недолгого отсутствия и снова поселилась в своем старом доме. По соседству с нами жила моя тетка. Несколько ком­нат в ее доме занимал некий татарин, работавший чиновником в местной администрации. Жил он со своей пожилой матерью и маленькой сестрой, и к тому времени совсем недавно женился на хоро­шенькой татарке, которую привез из соседней дере­вушки Карадаг.

Вначале все у них шло прекрасно. Через сорок дней после свадьбы молодая жена, по татарскому обычаю, поехала в гости к своим родителям. Но там она заболела, то ли простудилась, то ли что-то еще, но в любом случае, вернувшись, она слегла и с каждым днем чувствовала себя все хуже и хуже.

Лечили ее самые разные доктора, в том числе, как мне сейчас помнится, главный городской врач Резник и бывший армейский доктор Кильчевский, но несмотря на это, бедная женщина увядала на глазах. Каждый день к ней приходил мой знако­мый, ассистент доктора Резника, и делал больной уколы. Ассистент, — его имя я сейчас уже забыл, помню только, что он был невероятно высок, — если видел, что я нахожусь дома, всегда заходил к нам.

Однажды утром он пришел к нам, когда мы с матерью пили чай. Мы пригласили его к столу, и в ходе разговора я, среди прочего, поинтересовался здоровьем соседки.

— Она очень сильно болеет. Типичный случай скоротечной чахотки. Еще немного, и с ней все будет кончено, — ответил он.

Пока ассистент пил чай, к нам зашла свекровь больной женщины и попросила у моей матери раз­решения нарвать у нас в саду розовых шипов. Со слезами на глазах она рассказала нам, что этой ночью во сне больной явилась Мариам-ана — так татары зовут Деву Марию — и велела нарвать розо­вых шипов, отварить их в молоке и выпить. И вот теперь наша соседка, чтобы хоть как-нибудь уте­шить умирающую женщину, решила выполнить ее просьбу. Услышав это, ассистент не смог удержать­ся от смеха. Моя мать, разумеется, позволила со­седке нарвать розовых шипов и даже пошла в сад ей помогать. Когда ассистент ушел, в сад отправил­ся и я.

Каково же было мое удивление, когда на следу­ющее утро, по пути на базар, увидел только вчера лежащую без движения женщину, возвращающей­ся вместе с нашей соседкой, своей свекровью, из армянской церкви Сев-Джиам, где находилась чу­дотворная икона Девы Марии. А спустя неделю она уже мыла окна. Кстати, .доктор Резник объяснил явное чудо словами, что и такое, мол, в медицине случается.

Эти неоспоримые факты, которые я лично могу засвидетельствовать, а также множество других, о которых я слышал во время своих поисков, указы­вали мне на существование неких сверхъестествен­ных сил и не находили себе объяснений ни в сфере так называемого здравого смысла, ни в точных на­уках, с которыми я к тому времени, кстати ска­зать, серьезно ознакомился, и которые начисто от­рицали саму идею сверхъестественного.

Подобное противоречие в сознании не просто не давало мне покоя, оно постоянно росло по мере того, как доводы с обеих сторон становились все более и более убедительными. И тем не менее я продолжил свои искания, надеясь, что когда-ни­будь, где-нибудь мне удастся найти истинный ответ на мучающие меня вопросы.

Эчмиадзин, или, как его еще называли, Вагар-шапат, для каждого армянина такой же святой го­род, как для мусульман Мекка или для христиани­на Иерусалим. Здесь, в центре армянской культу­ры, находится резиденция католикоса всех армян.

Ежегодно в Эчмиадзине проводится большой рели­гиозный праздник, на который стекаются тысячи паломников не только со всей Армении, но и со всего мира. За неделю до начала торжеств все доро­ги, ведущие в Эчмиадзин, заполняются паломника­ми, идущими пешком, едущими на телегах, верхом на лошадях или мулах.

Я в компании с другими паломниками шел пеш­ком от самого Александрополя, а пожитки мои еха­ли на телеге, в которой на праздник двигались мо­локане.

В Эчмиадзине, я, как это было принято, сразу же посетил святые места города, и только после этого стал искать себе жилье. Однако это оказалось невозможным, все постоялые дворы (гостиниц в то время в Эчмиадзине не существовало) были забиты, поэтому я решил сделать так, как поступали мно­гие паломники, а именно: пристроиться на ночлег за городом, под какой-нибудь телегой. Но время было еще раннее, и я мог выполнить поручение родителей Погосяна, то есть найти его и вручить посылку.

Жил он неподалеку от центрального постоялого двора, в доме дальнего своего родственника, архи­мандрита Суреняна. Когда я пришел к Погосяну, он оказался дома. Он был моего возраста, темново­лосый, среднего роста, с небольшими усами. Очень печальные глаза, иногда, правда, загоравшиеся яр­ким внутренним огнем. Правый глаз Погосяна пе­ресекал едва заметный шрам. В то время он пока­зался мне очень хилым и застенчивым.

Он расспросил меня о своих родителях и, узнав в ходе разговора, что мне не удалось найти жилье, практически сразу предложил мне поселиться на несколько дней у него в комнате.

Я, конечно, согласился, тут же отправился за своими манатками и вскоре вернулся. Не успел я вечером, с помощью Погосяна, приготовить себе постель, как нас позвали на ужин к архимандриту Суреняну, который, любезно поприветствовав меня, начал расспрашивать о родителях Погосяна и о жизни в Александрополе.

После ужина мы с Погосяном отправились по­бродить по городу, посмотреть на святые места. Нужно сказать, что во время торжественного праз­днества Эчмиадзин не утихал ни на минуту ни днем, ни ночью, и все это время асхани и кофейни были открыты.

И этот вечер, и все последующие дни мы прове­ли вместе с Погосяном. Он водил меня по всему городу, так как знал здесь все ходы и выходы. Мы побывали в тех святых местах, куда простым па­ломникам доступ был запрещен, и даже посетили Канзаран, где хранятся сокровища Эчмиадаина и куда редко пускали посторонних.

Во время наших разговоров стало понятно, что нас волнуют одни и те же вопросы, и мы делились размышлениями и фактами. Постепенно наши бе­седы становились все задушевнее, и вскоре между нами возникла дружба.

Погосян заканчивал учебу в Богословской семи­нарии, до получения сана ему оставалось всего два года, однако его внутреннее состояние никак этому не соответствовало. Несмотря на то, что Погосян был искренне верующим человеком, он тем не ме­нее жестко критиковал свое окружение и испыты­вал отвращение к жизни среди священников, чей образ жизни не совпадал с его личными идеалами.

После того как мы подружились, он много рас­сказывал мне о невидимой, скрытой стороне жизни священников в Эчмиадзине; он внутренне страдал и смущался от одной только мысли, что и ему при­дется жить в этой среде.

После торжеств я остался в Эчмиадзине еще на три недели, которые провел в том же доме, где жил Погосян, у архимандрита Суреняна, и, таким образом имел возможность еще не раз поговорить и с ним самим, и с монахами, с которыми он позднее меня познакомил, о предметах, сильно меня волно­вавших.

Но и во время моего пребывания в Эчмиадзине я не нашел того, что искал, и, поняв, наконец, что и не найду, чувствуя глубокое внутреннее разочаро­вание, уехал домой.

С Погосяном мы расстались добрыми друзьями. Мы пообещали писать друг другу письма и делить­ся наблюдениями по вопросам, которые нас обоих интересовали.

Погожим днем два года спустя Погосян приехал в Тифлис и остался у меня погостить.

К тому времени он уже закончил семинарию и гостил в Карее у своих родителей. Теперь, чтобы получить приход, ему оставалось только жениться. Родители нашли ему невесту, но сам Погосян нахо­дился в состоянии полной растерянности и не знал, что делать. Он целыми днями проводил за чтением книг, собранных в моей небольшой библиотеке, а вечерами, когда я возвращался домой с работы, — я в ту пору работал кочегаром на тифлисской же­лезнодорожной станции, мы отправлялись в Муш-таид, гуляли по пустынным тропинкам и все разго­варивали и разговаривали.

Однажды, во время беседы в Муштаиде, я в шутку предложил Погосяну устроиться, как и я, работать на железнодорожную станцию и был крайне удивлен, когда на следующее утро он зас­тавил меня взять его с собой и найти ему подхо­дящее место. Я не стал его переубеждать, а, дав ему записку, отослал к моему хорошему другу, инженеру Ярослеву, который, в свою очередь, дал Погосяну рекомендательное письмо к началь­нику станции, и тот назначил его помощником слесаря.

Подошел октябрь. Мы работали, беседовали на отвлеченные темы. Мысли о возвращении домой Погосяна не посещали.

Однажды в доме Ярослева я познакомился с другим инженером, Васильевым, который приехал на Кавказ исследовать путь предполагаемой про­кладки железной дороги между Тифлисом и Кар-сом. После этого мы встречались еще не раз, и однажды Васильев предложил мне отправиться вместе с ним — мастером и переводчиком. Жало­ванье очень соблазнительное, почти в четыре раза больше, чем я тогда получал на станции. Я же очень уставал от работы кочегара, которая к тому же мешала моему основному занятию, и принял предложение, поскольку считал, что свободного времени у меня будет много. Я предложил поехать со мной и Погосяну, но ему нравилось работать слесарем и он отказался.

Три месяца я путешествовал с инженером по узким долинам между Тифлисом и Караклисом и умудрился заработать значительную сумму, по­скольку кроме официального жалованья имел не­сколько неофициальных источников дохода.

Заранее зная, через какие деревушки и городки пройдет ветка, я отправлял туда, к кому-нибудь из влиятельных людей, своего человека с предложени­ем «поспособствовать» тому, чтобы через это мес­течко прошла железная дорога. В большинстве слу­чаев моя «помощь» принималась с благодарностью, и я «за труды» получал вознаграждение, иногда в виде очень существенной суммы.

А тем временем Погосян не только совершен­ствовался в ремесле, но и много читал. Совсем не­давно он заинтересовался древней армянской лите­ратурой, многочисленные книги по которой поку­пал у тех же книготорговцев, что и я.

К этому времени и я, и Погосян пришли к одно­му и тому же заключению, что было в древности

«нечто», известное людям, но теперь же знания эти оказались утерянными. Не надеясь найти ключ к этим знаниям ни в современной точной науке, ни в беседах с людьми, мы целиком и полностью обрати­лись к древней литературе.

Нам удалось по случаю купить целое собрание древних армянских книг; мы с Погосяном заинте­ресовались ими и решили отправиться в Александрополь в поисках тихого местечка, где собирались заняться их изучением.

Приехав в Александрополь, мы избрали себе местом обитания развалины древней столицы Ар­мении, Ани, находившейся в тридцати километрах от Александрополя, построили себе среди камней хижину, где и обосновались. Еду мы покупали или у пастухов, или в небольшой деревушке, располо­женной по соседству с развалинами.

Ани стал столицей царей армянской династии Багратидов в 962 году. В 1046 году Ани, как его уже тогда называли, Город тысячи церквей, был завоеван Византией. Позднее он был захвачен турками-сельд­жуками. В период между 1125 — 1209 годами он пять раз становился добычей Грузии, в 1239 году был захвачен татаро-монголами, а 1313 году был уничтожен землетрясением.

Среди прочего там есть развалины Патриаршей церкви, возведенной в 1010 году, а также останки двух церквей так же постройки одиннадцатого века, и одной церкви, построенной примерно в 1215 году.

Здесь я не могу обойти молчанием один факт, который, по моему мнению, может представлять интерес для некоторых читателей, а именно: един­ственное, и, надеюсь, последнее, что я смог почерп­нуть из официально признанных земных источни­ков, это процитированные мной выше сведения о древней столице Армении, Ани. Иначе говоря, пе­ред вами — первый случай, когда я в процессе своей работы над этой книгой обратился к энциклопе­дии.

В отношении Ани до сих пор бытует одна инте­ресная легенда, объясняющая, почему он, много лет называвшийся Городом тысячи церквей, стал вдруг называться Городом тысячи и одной церкви.

Вот эта легенда:

Однажды жена одного пастуха пожаловалась мужу на недостойное поведение прихожан в церк­вях. Она сказала, что ни в одной из церквей она не может найти тихого уголка, чтобы помолиться, и что в какой бы храм она ни пошла, везде только шум и гомон, как в улье. И тогда пастух, вняв праведному негодованию жены, построил для нее церковь.

В старину под словом «пастух» обозначался не наемный рабочий, а владелец стада, а иногда и не­скольких стад. Нередко пастухи были очень состо­ятельными людьми.

Закончив строительство, пастух назвал церковь «Храмом благочестивой жены пастуха», а Ани с тех пор стал называться Городом тысячи и одной церкви. Как свидетельствуют некоторые источни­ки, в городе и до постройки пастухом церкви уже было более тысячи церквей, правда, недавние рас­копки показывают, что легенда о пастухе и его набожной супруге имеет право на существование.

Живя среди развалин и проводя дни за чтением и изучением истории, мы иногда, для разнообразия и в надежде найти что-нибудь занимались раскоп­ками в подземных переходах Ани.

Однажды, раскапывая один из подземных пере­ходов, мы с Погосяном наткнулись на новый пласт земли и, раскапывая дальше, нашли другой, скры­тый, переход, очень узкий, заваленный с другого конца камнями. После того как мы убрали камни, перед нами оказалась небольшая комната с осыпав­шимися от времени арками. Все указывало на то, что в древности это была монашеская келья. В ке­лье не было ничего, кроме черепков, клочьев ис­тлевшей шерсти, полусгнивших частей какой-то мебели, и только в некоем подобии ниши мы обна­ружили свиток с пергаментами.

Некоторые пергаменты превратились в пыль, другие можно было кое-как прочитать. С величай­шей осторожностью мы вынесли их наверх и попы­тались расшифровать. Они были написаны на язы­ке, очень похожем на армянский, но совершенно нам непонятном. И я, и тем более Погосян хорошо знали армянский язык, и тем не менее мы никак не могли разобрать письмена: язык, на котором они были написаны, очень отличался от сегодняшнего.

Находка настолько заинтересовала нас, что мы, бросив все, в тот же день вернулись в Александро-поль, где несколько дней и ночей провели за рас­шифровкой письмен. В конце концов, после неимо­верных трудностей и многочисленных консульта­ций со специалистами, нам удалось выяснить, что пергаменты были всего-навсего письмами, отправ­ленными одним монахом другому, некоему отцу Арему.

Одно из писем, где пишущий сообщал об извес­тных ему таинственных событиях, особенно заинте­ресовало нас. И хотя этот пергамент был больше ос­тальных изъеден временем и о значении некоторых слов в нем мы могли только догадываться, мы вос­становили письмо" целиком.

Нас больше всего заинтересовало не начало пись­ма, а его конец. Начиналось оно с длинных привет­ствий, потом шло перечисление обычных незначи­тельных событий монастырской жизни, где, как можно было догадаться, некогда жил отец Арем.

Наше внимание привлек один из абзацев в са­мом конце письма:

«Нашему достопочтенному отцу Телванту уда­лось, в конце концов, узнать правду о братстве Сармунг. Их эрнос (сообщество) действительно прожи­вал недалеко от города Сирануш, и пятьдесят лет назад, вскоре после переселения людей, они тоже переселились и обосновались в долине Изрумин, в трех дня пути от Нивсси...». После этого абзаца в письме снова говорилось о простых, обыденных мо­настырских делах.

Больше всего нас удивило само слово «сармунг», на которое мы неоднократно натыкались, читая кни­гу под названием Мерхават. «Сармунг» было назва­нием известной эзотерической школы, которая, со­гласно традиции, образовалась в Вавилоне в 2500 году до Рождества Христова и которая, как предпола­гают, просуществовала где-то в Месопотамии до шес­того или седьмого века нашей эры, однако сведений о ее дальнейшей судьбе мы нигде не могли найти.

Эта школа, как свидетельствовали источники, об­ладала громадными знаниями, содержащими раз­гадки ко многим таинственным явлениям и поня­тиям.

Мы с Погосяном часто разговаривали об этой школе и мечтали когда-нибудь найти о ней подлин­ные документы, и вот теперь мы увидели сообще­ние о ней в старинном пергаменте. Неудивительно, что мы были очень взволнованы прочитанным.

Но в пергаменте об этой эзотерической школе не было ничего, кроме упоминания. Мы не узнали из пергамента ничего нового; вопросы о том, когда и как возникла школа, где она существовала и суще­ствует ли она сейчас, так и остались без ответа.

После нескольких дней утомительных поисков нам удалось установить лишь немногое:

Примерно в шестом или седьмом веке потомки ассирийцев, айсоры, были уведены византийцами из Месопотамии в Персию, и, возможно, в этот период и было написано письмо.

А когда мы смогли получить доказательства тому, что теперешний город Мосул, бывшая столица Найнавы, некогда назывался Нивсси, — а об этом городе говорилось в пергаменте, — и что в наше время население города и его пригородов со­стоит в основном из айсоров, мы поняли, что, всего вероятнее, в письме говорится именно о них.

Если бы такая школа в действительности суще­ствовала и в это время перебралась куда-то в другое место, то это могла быть только школа айсоров; и если она где-нибудь и существует сейчас, то только в среде айсоров. Если же принять во внимание «три дня пути» от Мосула, о чем говорилось в письме, то, выходит, что располагаться эта школа должна сейчас где-нибудь между Курдистаном и Урмией, то есть отыскать ее не так уж и трудно. Мы решили отправиться на поиски школы, во что бы то ни стало ее найти и вступить в нее.

Айсоры, которые, как я уже говорил, происхо­дят от ассирийцев, рассеяны по всей земле. Много их живет в Закавказье, на северо-западе Персии и в восточной части Турции. Большинство айсоров придерживается несторианства, то есть не призна­ют божественности Христа. Небольшая часть айсо­ров — яковиты, марониты, католики, грегорианцы. Есть среди айсоров и езиды, или дьяволопоклонники, но их очень немного.

В последнее время к айсорам зачастили различ­ные миссионеры, страстно желающие обратить их в свою веру, но нужно отдать должное айсорам: не многие из них отказались от веры предков. Они придерживались новой веры лишь внешне, а неред­ко — и это стало уже притчей во языцех — извле­кали из этого немалую материальную выгоду. Не­смотря на различия вероисповеданий, почти все айсоры подчиняются Ост-Индскому патриархату.

Живут айсоры преимущественно в небольших деревнях; несколько деревушек или регион состав­ляют клан, управляет которым князь, или, как сами айсоры зовут его, мелик. Все мелики подчиняются патриарху, власть которого передается по наследству, от дяди к племяннику. Первым же их патриархом, как говорят сами айсоры, был Симон, брат Господа.

Следует отметить, что в последней войне[5] айсо­ры, которыми, словно пешками, попеременно игра­ли то англичане, то русские, сильно пострадали, потеряв почти половину своей численности от мсти­тельных курдов и персов; оставшиеся же в живых должны благодарить за свое спасение американско­го консула доктора И. и его жену. Айсоры, особен­но те, кто живет в Америке, — а их там немало, — по моему глубокому убеждению, если доктор И. жив, обязаны поставить у дверей его дома почет­ный ассирийский караул, а если же он умер, то немедленно установить ему на родине бронзовый монумент.

В тот самый год, когда мы решили отправиться в экспедицию, среди армян возникло мощное нацио­налистическое движение. У всех на устах были име­на национальных героев, боровшихся за свободу; особенно же часто упоминалось имя молодого Анд­роника, ставшего позднее национальным героем.

Везде, где жили армяне, — в Турции, в Персии, а также в России, — они создавали различные партии и общины; попытки к объединению дела­лись даже там, где фракции раздирали склоки и дрязги. Короче говоря, происходил политический взрыв, такой же, какой время от времени происхо­дит в самой Армении, с обычной чередой послед­ствий.

Однажды рано утром — это было в Александро-поле — я, как обычно, шел к реке Арпачей купать­ся. На полпути, в местечке, называемом Каракули, меня догнал Погосян, вконец запыхавшийся, и со­общил, что вчера, разговаривая со священником 3., узнал, что Армянский комитет хочет выбрать доб­ровольцев из числа членов партии, чтобы послать их со специальной миссией в Моуш.

«Когда я вернулся домой, — продолжал Пого­сян, — мне вдруг пришла в голову мысль, что мы с тобой могли бы воспользоваться этой возможнос­тью в своих целях, то есть попытаться таким обра­зом найти следы братства Сармунг. Вот почему я встал ни свет ни заря и примчался сюда, думая, что смогу перехватить тебя по дороге...»

Я перебил его, сказав, что, во-первых, мы не члены партии, а во-вторых...

Не дав мне договорить, Погосян сказал, что уже все обдумал и знает, как все можно устроить, и что все, что ему нужно, так это знать, согласен ли я с его планом или нет.

Я ответил, что во что бы то ни стало хочу доб­раться до той долины, которая раньше называлась Изрумин, и что мне совершенно безразлично, как я туда доберусь — хоть у черта на горбу, хоть под ручку со священником Влаковым. (Погосян знал, что я ненавидел этого самого Влакова лютой нена­вистью и за версту обходил те места, где мог бы с ним столкнуться.)

«Если ты говоришь, что можешь все устроить, — устраивай. Делай что хочешь, смотри сам по об­стоятельствам, а я заранее со всем согласен. Глав­ное, чтобы в конце концов я добрался туда, куда надо!»

Я не знаю, как Погосян все устроил, с кем и о чем он там договаривался, но результатом всех его усилий стало то, что спустя несколько дней, имея значительную сумму в русских, турецких и персид­ских деньгах, с громадной связкой рекомендатель­ных писем к людям, живущим в разных местах нашего предполагаемого маршрута, мы отправи­лись из Александрополя по направлению к Кагхи-шаму.

Через две недели мы прибыли к берегам реки Араке, естественной границе между Россией и Тур­цией, и пересекли ее с помощью нескольких кур­дов, которых заранее послали нас встречать. Тогда нам казалось, что мы, наконец-то, преодолели са­мую трудную часть пути и что теперь-то все пойдет гладко, без сучка и задоринки.

Большую часть пути мы преодолевали пешком, останавливаясь на ночлег или у пастухов, или в деревнях у людей, которых нам рекомендовали в предыдущих деревнях, или у тех, к кому у нас имелись рекомендательные письма из Александро­поля.

Должен признаться, что хотя у нас были опреде­ленные обязательства и поручения, которые мы по мере наших сил старались выполнять, мы никогда не забывали об истинной цели нашего путешествия и шли к ней, хотя путь туда не всегда совпадал с маршрутом, указанным нам в Александрополе. В таких случаях мы не задумываясь выкидывали письма, не испытывая при этом ни малейших уг­рызений совести.

Перейдя русскую границу, мы решили двинуть­ся в сторону горы Эгридаг, и хотя путь туда был самым трудным из всех выбранных, он давал нам возможность избежать нежелательных встреч с бан­дами курдов и отдельными турецкими отрядами, преследовавшими армян. Перейдя через перевал, мы повернули на юг, к Вану, оставив справа от себя место, откуда берут свое начало великие реки Тигр и Евфрат.

Во время своего путешествия мы пережили сот­ни приключений; все я не стану описывать, расска­жу лишь об одном, которое никак не могу обойти молчанием. Хотя случилось оно много лет назад, я до сих пор не могу вспоминать о нем без смеха, но одновременно испытываю те же чувства, что и тогда: инстинктивный страх и одновременно ощуще­ние неминуемой гибели.

Много раз после этого случая мне приходилось оказываться в критических ситуациях. К примеру, меня неоднократно окружали толпы врагов, однаж­ды я перешел дорогу туркестанскому тигру, не­сколько раз меня буквально держали на мушке, но никогда мне не было страшно так, как тогда, хотя теперь, много лет спустя, это может показаться просто смешным.

Мы с Погосяном неторопливо брели по дороге. Погосян шел, размахивая палкой, и мурлыкал ка­кой-то марш. Вдруг, откуда ни возьмись, перед нами появилась собака, затем другая, потом еще одна, еще, еще и еще, и когда их набралось штук пятнад­цать, они залаяли на нас. И тут Погосян совершил опрометчивый поступок: он схватил камень, швыр­нул в собак, и те разом на нас набросились.

Это были курдские пастушьи собаки, очень злоб­ные, они в минуту разорвали бы нас на куски, если бы я, схватив Погосяна, не посадил его рядом с собой на землю. Увидев, что мы сидим, собаки пе­рестали бросаться на нас и прекратили лаять; они тоже расселись вокруг.

Прошло некоторое время, прежде чем мы при­шли в себя. Оценив ситуацию, мы рассмеялись. Пока сидели мы, сидели и собаки, мирно на нас по­глядывая. Мы бросили им несколько кусков хлеба, который они с удовольствием съели и даже в благо­дарность помахали нам хвостами. Но как только мы, убедившись в их дружелюбии, попытались встать — лучше бы мы этого не делали — собаки тут же вскочили и, оскалив зубы, приготовились прыгнуть на нас, и мы снова сели. Когда мы попы­тались подняться еще раз, собаки ощетинились так, что в третий раз мы решили не рисковать.

Так, молча, практически не шевелясь, мы проси­дели часа три. Не знаю, сколько бы мы еще высидели, если бы неподалеку не появилась курдская девочка с мулом, собиравшая в поле кизяк.

Мы замахали ей и, наконец, привлекли ее вни­мание. Она подошла к нам поближе, поняла, в ка­кую беду мы попали, и побежала за пастухами, которым принадлежали собаки. По счастью, те были совсем недалеко, за соседним холмом. Пасту­хи пришли и отозвали собак, но подняться мы ре­шились, только когда они все отошли на почти­тельное расстояние, потому что хорошо видели, как, уходя, собаки то и дело оборачивались, злобно поглядывая на нас.

Как показало дальнейшее путешествие, мы были очень наивными людьми, полагая, что с пересече­нием русско-турецкой границы, реки Араке, оста­вили основные трудности позади. На самом деле именно с этого момента все трудности только нача­лись.

Самой большой из них оказалось то, что после пересечения границы перейдя Эгридаг, мы не мог­ли выдавать себя за айсоров, что успешно делали до того происшествия с собаками, так как вся эта местность была густо населена настоящими айсорами. Путешествовать армянам здесь, где каждый народ считал их врагами и преследовал, было очень небезопасно. Одинаково небезопасно было путеше­ствовать и под видом турок или персов. Предпочти­тельней было бы нам выдавать себя за русских или евреев, но ни на тех, ни на других мы с Погосяном не походили.

И вообще опасно было в то время путешество­вать, скрывая свою национальность. Это занятие требовало крайней осторожности, так как при обна­ружении подвоха обманщику грозили крупные не­приятности. Местные жители не слишком церемо­нились с инородцами, пытавшимися пробраться в их среду. Например, как нам к тому времени стало известно из достоверных источников, айсоры содра­ли живьем кожу с нескольких англичан за попыт­ку сделать копии с древних памятников.

После долгих раздумий мы пришли к решению выдавать себя за кавказских татар. Кое-как мы со­ответствующим образом изменили одежду и про­должили путь. Ровно через два месяца после пере­хода через Араке мы подошли к городку 3., после которого нам следовало сделать переход в направле­нии Сирии. Во время этого перехода, не доходя до знаменитого водопада К., нам нужно было свернуть и пойти по направлению к Курдистану: по этой дороге, как мы предполагали, находилось место, представлявшее цель нашего путешествия, и кото­рое мы надеялись отыскать.

В дальнейших наших странствиях, поскольку к тому времени мы уже совершенно приспособились к окружающим условиям, все шло относительно гладко, во всяком случае выполнению наших наме­рений и планов помешала только одна неожидан­ная случайность.

Однажды мы, сидя у дороги, ели хлеб и тарех[6].

Внезапно Погосян, страшно закричав, вскочил, и я увидел, как с того места, где он сидел, стреми­тельно убегает большая желтая фаланга. Я сразу понял причину его крика и, вскочив, убил фалан­гу, а затем бросился к Погосяну. Фаланга укусила его в ногу. Я знал, что укус этого насекомого, (фа­ланга — это разновидность тарантула), часто быва­ет смертельным, поэтому я тут же сорвал с Погосяна брюки, собираясь высосать яд из раны. Но уви­дев, что фаланга укусила Погосяна в мякоть, и, зная, что высасывать яд из такой раны очень опас­но, — малейшая царапина во рту, и я сам могу отравиться, — я выбрал наименьшее зло для нас обоих: схватил свой нож и вырезал из икры Пого­сяна кусок плоти, правда, в спешке, кажется, от­хватил слишком много. Избегнув, таким образом, опасности смертельного отравления, я немного ус­покоился, промыл рану и как мог перевязал ее. Рана была большой, Погосян потерял много крови, и, опасаясь возможных осложнений, мы посчитали невозможным продолжать наш путь. Стали решать, как поступить дальше. Мы обсудили создавшееся положение и решили провести эту ночь здесь же, а утром как-нибудь добраться до города Н., до кото­рого оставалось тридцать километров, и где жил один армянский священник, к которому у нас было письмо. Первоначально мы не собирались туда идти, поскольку этот город лежал в стороне от нужного нам маршрута.

Назавтра с помощью старого курда, проезжавше­го мимо нас и оказавшегося человеком вполне дру­желюбным, я нанял в небольшой, расположенной неподалеку деревушке телегу, запряженную двумя быками, в которой обычно перевозился навоз, по­грузил в нее Погосяна, и отправился по направле­нию к Н. До города было совсем близко, но ехали мы туда почти сорок восемь часов, поскольку каж­дые четыре часа нам приходилось останавливаться и кормить быков. Наконец мы приехали в город Н. и направились прямиком к рекомендованному нам армянскому священнику, к которому у нас было письмо с поручением. Принял он нас в высшей сте­пени дружелюбно, а когда узнал о том, что про­изошло с Погосяном, то немедленно предложил ему комнату в своем доме. Мы с радостью приняли его предложение.

Еще по дороге в город температура у Погосяна начала подниматься. На третий день она спала, но начала гноиться рана. Потребовался уход и, таким образом, мы пользовались гостеприимством свя­щенника почти целый месяц.

Мы часто разговаривали со священником о том о сем, и постепенно между нами установились очень теплые отношения. Однажды во время очередной беседы он рассказал мне, между прочим, о некоем предмете, а также историю, связанную с этим пред­метом. Это был древний пергамент, с рисунком, напоминающим какую-то карту. Он находился дол­гое время в его семье и передавался по наследству. Приобрел его когда-то прадед священника.

«В позапрошлом году, — рассказывал мне священ­ник, — ко мне пришел один незнакомец и, спросив, не продам ли я ему этот пергамент, немедленно пред­ложил мне за него двести турецких фунтов. Хотя сумма была значительной, я не продал пергамент, поскольку и в деньгах-то не особенно нуждался, а главное — не хотелось расставаться с вещью, которая мне очень дорога как память. Как оказалось, этот незнакомец остановился у нашего бея. На следующий день ко мне пришли слуги бея и от лица гостя пред­ложили за пергамент пятьсот фунтов.

Должен сказать, что с того момента, как стран­ный незнакомец покинул мой дом, мне в голову полезли всякие мысли. Прежде всего, мне показа­лось подозрительным то, что человек преодолевает значительный путь только для того, чтобы завла­деть пергаментом. Второе — каким малопонятным образом он узнал, что этот пергамент находится именно у меня? Но особенно подозрительным пока­зался мне сам интерес, с которым незнакомец смот­рел на старинный документ. Обдумав все это, я при­шел к следующему заключению: пергамент пред­ставляет собой большую ценность. Поэтому даже когда мне было предложено пятьсот фунтов — сум­ма довольно соблазнительная — я и тогда решил проявить осторожность и снова отказался продавать пергамент.

В этот же день, вечером, незнакомец снова явил­ся ко мне, на этот раз в сопровождении самого бея.

Он опять предложил мне за пергамент пятьсот фун­тов, но я наотрез отказался его продавать. Посколь­ку он был с беем, я пригласил их в дом как доро­гих гостей. Они прошли, и мы немного посидели за чашкой кофе, толкуя о всякой всячине. В процессе разговора выяснилось, что мой гость — русский князь. Он сказал мне, между прочим, что интересу­ется древностями, и что этот пергамент очень подо­шел бы к его коллекции, и что, являясь знатоком, он предлагает мне сумму, которая выше истинной цены пергамента. Однако платить больше он не со­бирается, так как это было бы глупо, поэтому очень сожалеет о том, что я отказываюсь его продавать.

Бей, слушавший наш разговор, постепенно заин­тересовался пергаментом и выразил желание по­смотреть на него. Когда я его принес, то бей изу­мился, поскольку никак не мог понять, почему русский князь собирался платить такие большие деньги за простую бумажку. Тут князь попросил моего разрешения сделать с пергамента копию. Те­перь я даже не знал, что ему ответить, так как в душе, честно говоря, очень сожалел, что потерял хорошего покупателя. Затем князь предложил мне за копию двести фунтов, и я счел невежливым тор­говаться, поскольку, по моему мнению, князь пред­лагал мне деньги совсем ни за что. Не раздумывая, я согласился на предложение князя, убедив себя, что в любом случае пергамент остается у меня, и я, если возникнет желание, всегда смогу его продать.

На следующее утро князь снова пришел ко мне. Мы развернули пергамент на столе. Князь добавил в принесенный с собой гипс воды, затем покрыл пергамент каким-то маслом и приложил к нему гипс. Подержав его так несколько минут, князь завернул гипс в кусок ткани, которую я дал ему, заплатил мне двести фунтов и ушел. Вот так Гос­подь ни за что послал мне двести фунтов. А перга­мент и по сию пору находится у меня!»

История священника меня заинтересовала, и я попросил его, будто бы из простого любопытства, показать и мне предмет, за который ему предлага­ли такие большие деньги. Священник подошел к сундуку и вытащил оттуда пергаментный свиток. Когда он развернул его на столе, я сначала ничего не понял, но приглядевшись в пергамент повнима­тельнее... Боже мой! Никогда не забуду того чув­ства, что я испытал в это мгновение.

Меня охватила дрожь, казавшаяся тем сильнее, что я изо всех сил внутренне пытался не выдавать своего волнения, ибо я увидел именно то, о чем беспрестанно думал много бессонных ночей.

Передо мной лежала карта «до-пескового Египта».

Мне стоило громадных усилий, сохраняя спокой­ствие, с безразличным видом разглядывать карту и в это время болтать о каких-то пустяках.

Священник свернул пергамент и снова уложил его в сундук. Я не мог Заплатить за копию перга­мента двести фунтов, как это сделал русский князь, тем не менее карта была нужна мне не мень­ше, чем ему. Поэтому я, здесь же, не сходя с места, решил, во что бы то ни стало сделать с нее копию и тут же начал думать, как это осуществить.

К тому времени Погосян настолько поправился, что мы выводили его подышать свежим воздухом на террасу, где он долго сидел, греясь на солныш­ке. На следующий день я попросил его сразу ска­зать мне, когда священник отправится из дома по своим делам, и, как только Погосян сообщил мне, что священник вышел, прокрался в его комнату со связкой ключей и попробовал открыть его фамиль­ный сундук. Сразу запомнить форму ключа мне не удалось, более или менее подошел только один ключ, которым я, после многих опиловок, и от­крыл сундук.

Однажды вечером, за два дня до нашего отъезда, пока священника не было дома, я снова прокрался в его комнату и вытащил пергамент. Я принес его в нашу комнату, и мы с Погосяном кропотливо, деталь за деталью, всю ночь переносили карту на промасленную бумагу, которой накрыли пергамент. На следующий день я положил пергамент на место.

С того времени, как к нам попало это сокрови­ще, многообещающее, полное таинственности, на­дежно спрятанное в подкладке моей одежды и ак­куратно зашитое, я почувствовал, что все мои пре­жние интересы и намерения испарились. Во мне поднималась неуемное желание любой ценой и как можно быстрее достичь тех мест, где я наконец-то с помощью нашего сокровища смог бы наконец уто­лить ту жажду знаний, что так долго червем грыз­ла меня, не давая покоя.

Злоупотребив таким образом — хотя и совершен­но оправданно — гостеприимством нашего армянс­кого, священника, я обговорил все с еще не- совсем выздоровевшим Погосяном. Я уговорил его пойти на жертвы и взять из нашего скудного бюджета сумму, необходимую на покупку хороших местных ездовых лошадок, двух из тех, что мы уже замети­ли здесь и чьей особенной, быстрой иноходью не раз восхищались, и как можно скорей отправиться в направлении к Сирии.

Иноходь местных лошадей, действительно, такая мягкая, что даже при скачке со скоростью полета большой птицы с бокалом воды в руках не про­льешь ни капли.

Не стану описывать вам ни все перипетии наше­го путешествия, ни те непредвиденные обстоятель­ства, из-за которых нам часто приходилось откло­няться от маршрута. Скажу только, что ровно че­рез четыре месяца после того, как мы покинули гостеприимный дом нашего армянского священни­ка, мы достигли города Смирны, где вечером с нами приключилось событие, оказавшееся поворот­ным в дальнейшей судьбе Погосяна.

В тот вечер мы решили отчасти вознаградить себя за все те лишения и трудности, что мы претер­пели за время своего долгого пути, и зашли в не­большой греческий ресторанчик. Мы лениво потя­гивали знаменитое дузико и поедали всевозможные изысканные закуски, начиная с сушеной макрели и заканчивая подсоленным горошком, тарелки с которыми были расставлены перед нами.

В ресторанчике сидели группами посетители, в большинстве своем матросы с иностранных кораб­лей, стоявших на якоре в местной гавани. Вели они себя очень шумно, и можно было заключить, что они уже успели посетить не одно питейное заведе­ние, где «прилично нагрузились».

Между матросами различных национальностей, сидевшими за разными столами, время от времени возникали ссоры, которые заканчивались обычно шумными словесными перепалками на особом жар­гоне, состоявшем в основном из смеси греческих, итальянских и турецких слов, но затем внезапно все как взорвалось.

Не знаю, кто из них поджег порох, но вдруг из-за одного из столов разом вскочила большая группа матросов и, угрожающе крича и размахивая кула­ками, ринулась на другую группу, поменьше, рас­положившуюся недалеко от нашего столика. Те тоже вскочили, и не успели мы моргнуть глазом, как перед нами вовсю шла потасовка.

Погосян и я, разогретые парами дузико, броси­лись на помощь меньшей группе. Мы не имели понятия, ни из-за чего вспыхнула ссора, ни тем более кто был прав, а кто — виноват.

Когда остальные, находившиеся в ресторане, и военный патруль, которому случилось проходить мимо, разняли нас, оказалось, что все мы, участни­ки потасовки, получили повреждения: одному раз­били нос, другой плевал кровью. Я был в середине, и мой левый глаз украсился здоровенным синяком.

Погосян ругался по-армянски, хрипел и все время жаловался на боль под пятым ребром.

Когда, как сказали бы матросы, шторм утих, мы с Погосяном, решив, что для одного вечера удо­вольствий нам выпало вполне достаточно — добрые матросы безо всякой нашей на то просьбы развлек­ли нас, потащились домой спать.

Я бы не сказал, что по дороге домой мы были очень разговорчивыми — заплывший глаз у меня непроизвольно закрывался, а Погосян стонал и про­клинал себя за то, что встрял не в свое дело.

Па следующее утро, за завтраком, осмотрев себя и обсудив наше физическое состояние, а также рас­критиковав наше вчерашнее идиотское поведение в ресторане, мы решили не откладывать ранее запла­нированное нами путешествие в Египет, посчитав, что долгое путешествие по воде и свежий морской воздух залечат наши раны. Поэтому мы, не меш­кая, тут же отправились в порт узнать, не отправ­ляется ли в ближайшее время в Александрию ка­кой-нибудь корабль, на котором мы могли бы уп­лыть.

Мы узнали, что в гавани стоит греческий парус­ник, который вскоре собирался отплывать в Алек­сандрию, и заторопились в отделение пароходной компании,. которой принадлежал парусник, за не­обходимой информацией. У самой двери пароход­ной компании мы столкнулись с каким-то матро­сом, который, залопотав что-то на ломаном турец­ком, с жаром бросился трясти нам руки.

Сначала мы не понимали, что он такое нам гово­рит, но потом нам стало ясно, что перед нами — один из английских матросов, которых мы защи­щали вчера. Жестом попросив нас подождать, он куда-то исчез и спустя несколько минут вернулся в сопровождении трех своих товарищей, один из ко­торых, как мы потом узнали, был офицером. Все они тепло благодарили нас за все, что мы днем раньше для них сделали, а потом настояли на том, чтобы мы пошли с ними в греческий ресторанчик выпить бокал дузико.

После трех бокалов дузико, этого драгоценного потомка благотворного древнегреческого мастихе, мы начали разговаривать уже свободнее и громче, благодаря в основном унаследованной нами способ­ности изъясняться на языке древнегреческой ми­мики и древнеримской жестикуляции, а также при помощи нескольких слов из всех припортовых язы­ков. Когда матросы узнали, что мы хотели бы как-нибудь добраться до Александрии, благоприятное воздействие драгоценного потомка древнегреческого изобретения выразилось совсем уже в неожиданной для нас форме.

Матросы, словно забыв о нашем присутствии, принялись переговариваться между собой; нам же было совсем непонятно, ругаются ли они или шу­тят. Внезапно двое из них, залпом допив свои бока­лы, вскочили и умчались куда-то, а оставшиеся двое заботливыми голосами наперебой принялись уверять и заверять нас в чем-то.

В конце концов, мы с Погосяном начали догады­ваться о происходящем и, как затем выяснилось, не ошиблись. Двое матросов отправились замолвить за нас словечко в нужном месте и выбить для нас разрешение отплыть на их корабле сначала на Пирей, оттуда — на Сицилию, а оттуда — уже в Александрию, откуда корабль, простояв две неде­ли, отправится в Бомбей.

Сидеть нам пришлось довольно долго и, чтобы скрасить ожидание, мы, под аккомпанемент самых крепких слов всех знакомых нам языков, отдали должное великолепному потомку мастихе.

И хотя ожидание благоприятных новостей сопро­вождалось столь приятным занятием, Погосян, ко­торого продолжало мучить пятое ребро, в конце концов потерял терпение и настоял на том, чтобы мы немедленно отправились домой. Свои слова он сопроводил Красноречивым намеком: сказал, что если мы в сейчас же не уйдем из ресторанчика, то и другой мой глаз тоже может почернеть.

Помня, что Погосян еще не вполне оправился от укуса фаланги, я решил не возражать ему и, ниче­го не объясняя нашим случайным друзьям по упот­реблению дузико, покорно встал и пошел за Пого­сяном.

Удивленные неожиданным и молчаливым ухо­дом своих спасителей и собутыльников, матросы тоже поднялись и потянулись за нами. Шли мы да­леко и долго. Каждый из нас развлекался в пути как мог: один пел, другой — жестикулировал, словно что-то кому-то доказывая, третий насвисты­вал военный марш...

Как только мы пришли домой, Погосян сразу, даже не раздеваясь, лег. Я, отдав свою кровать старшему из матросов, просто растянулся на полу, предложив остальным матросам сделйть то же са­мое.

Проснувшись вечером от страшной головной боли, собирая из обрывков воспоминаний все, что приключилось с нами накануне, я вспомнил, среди прочего, что мы пришли домой не одни, а в компа­нии с матросами, но когда я оглядел комнату, по­нял, что они ушли.

Я снова погрузился в сон и проснулся только от звона посуды и пения - Погосян готовил чай и, как он это делал каждое утро, напевал особую ар­мянскую утреннюю молитву: «Лусотсав лусн паре-ен нес авадам заир гентанеен». В то утро ни мне, ни Погосяну не хотелось чая, нам хотелось чего-нибудь кисленького. Мы напились холодной воды и, не сговариваясь, снова отправились спать.

Мы были разбиты и подавлены. Кроме того, было такое ощущение, словно у меня во рту ноче­вали как минимум десяток казаков с лошадьми.

Так мы и лежали молча, думая каждый о своем, и вдруг дверь с шумом отворилась и в комнату вва­лились три английских матроса. Один из них был с нами прошлым днем, двух других мы видели впер­вые. Постоянно перебивая друг друга, они начали что-то нам объяснять. Задав им несколько вопросов и поломав голову над ответами, мы, наконец, поня­ли, что матросы хотят, чтобы мы немедленно вста­ли, оделись и отправились с ними на корабль, так как они получили разрешение взять с собой допол­нительно двух помощников.

Пока мы одевались, матросы продолжали весе­ло — это было видно по их радостным лицам — разговаривать, затем они, к нашему удивлению, разом вскочили и принялись упаковывать наши вещи. К тому времени, когда мы оделись, позва­ли устабаши караван-сарая и расплатились с ним, все наши пожитки были собраны, и матро­сы, подхватив их, жестом пригласили нас следо­вать за ними.

Мы вышли на улицу и отправились в гавань. Там мы увидели маленькую лодку, которая очевид­но ждала нас. Мы вошли в нее и примерно через полчаса — в продолжение всего этого времени анг­лийские матросы беспрерывно пели — вступили на борт довольно большого военного корабля.

Мы сразу поняли, что нас там ждали, ибо стоило нам ступить на палубу, как какой-то матрос у тра­па, взяв наши вещи, провел нас в маленькую каю­ту у камбуза.

Наскоро устроившись в душноватом, но, как нам показалось, очень удобном уголке военного кораб­ля, мы в сопровождении одного из матросов, кото­рого мы защищали в ресторане, отправились на верхнюю палубу. Мы не успели усесться на сверну­тый в кольцо канат, как нас тут же обступила по­чти вся команда — от простых матросов до млад­ших офицеров.

Все они, независимо от ранга, проявляли к нам дружеские чувства. Каждый старался подойти к нам, пожать руку и, понимая, что мы не знаем ан­глийского, жестом и отдельными словами из извес­тных языков, сказать что-нибудь явно приятное.

Во время этого оригинального разговора на мно­гих языках один из матросов, сносно изъяснявших­ся по-гречески, предложил всем нам учить каждый день по крайней мере двадцать слов: нам — анг­лийских, а матросам — турецких.

Идея была встречена бурными аплодисментами, после чего двое матросов из тех, с кем мы уже успе­ли подружиться, написали список из двадцати анг­лийских слов, которые, по их мнению, мы должны были узнать первыми; мы же с Погосяном состави­ли матросам список из двадцати турецких слов.

По мере того как приближался час отплытия и на борт начали подниматься старшие офицеры, матросы постепенно расходились по своим местам, а мы с Погосяном принялись заучивать первые двадцать английских слов, написанных в греческой транскрипции.

Мы так увлеклись своим занятием — заучивани­ем и повторением незнакомых, странных для наше­го уха слов, — что не заметили, как корабль вы­шел в открытое море.

Мы прекратили свои занятия только когда к нам, переваливающейся походкой, покачиваясь в такт мерному ходу корабля, подошел какой-то мат­рос и, красноречивым жестом показав, что пришло время ужинать, отвел нас в нашу каюту у камбуза.

Ужиная, мы обсудили с Погосяном положение дел и после консультации с тем самым матросом, умевшим изъясняться по-гречески, решили испро­сить разрешения — каковое в тот же вечер и .полу­чили — помочь команде. Я взял на себя обязанно­сти чистить металлические части корабля, а Пого-сян — работать помощником моториста.

Я не стану описывать события, выпавшие на нашу долю во время морского путешествия на во­енном корабле.

Прибыв в Александрию, я тепло распрощался с гостеприимными матросами и покинул корабль, горя желанием побыстрее добраться до Каира. Что касается Погосяна, то он за время плавания очень сдружился с матросами, пришелся им по душе и изъявил желание и дальше остаться в команде по­мощником моториста. Мы договорились не терять друг друга из виду.

Как я узнал позже, после моего отъезда Погосян, продолжив работать на корабле, приобрел склон­ность к механике и сдружился с несколькими мат­росами и молодыми офицерами.

Из Александрии они отплыли в Бомбей, а отту­да, заходя во многие австралийские порты, напра­вились в Англию. Там в Ливерпуле Погосян, под влиянием своих новых друзей и с их же помощью, поступил в технический военно-морской институт, где не только приобрел знания в технике, но и в совершенстве овладел английским. Через два года Погосян стал дипломированным инженером-меха­ником.

В заключение этой главы, посвященной другу моей юности, мне хотелось бы рассказать об одной в высшей степени странной черте Погосяна, об од­ной его психической особенности, открывшейся в нем еще в детские годы и наиболее полно характе­ризующей его.

Погосян всегда был «при деле», он вечно был чем-то занят.

Он никогда не сидел, как говорится, сложа руки, он никогда не лежал с развлекательной, не дающей ничего не уму, ни сердцу, книгой в руках, что делали многие из его товарищей. Если у него не было какой-либо определенной работы, Погосян либо ходил, размахивая руками и притоптывая ногами, отсчитывая секунды, как метроном, либо стоял, разрабатывая пальцы.

Однажды я спросил его, зачем он, как дурак, впустую ходит, проделывая всякие пустые упраж­нения, вместо того чтобы лечь и полежать.

«Ты прав, — ответил он. — Сейчас за все мои манипуляции никто не заплатит, но в будущем — заплатят, либо ты сам, либо твои дети. А если серь­езно, то я делаю все это только потому, что люблю работать, но люблю не по натуре, — она у меня такая же ленивая, как у тебя и у всех других, и никогда ничего не хочет делать, — а по здравому уму. Учти, — прибавил он, — что когда я говорю «я», то имею в виду, как ты должен понять, не всего себя целиком, а только свой разум. Я люблю работать и поставил себе целью настойчивостью приучить всю мою природу любить работу. Более того, я совершенно убежден, что в мире никакой осознанный труд не пропадает даром. Рано или поздно, но мне за него заплатят. Во-первых, я при­учу свою природу не лениться, а во-вторых, обеспе­чу себе безбедную старость. Как ты знаешь, на большое наследство мне рассчитывать не приходит­ся. Того, что оставят мои родители, мне едва ли хватит до старости, до того времени, когда я уже не смогу зарабатывать себе на жизнь. А еще я работаю потому, что единственное удовлетворение в жизни состоит в том, чтобы работать не по принуждению, а сознательно. Вот что отличает человека от кара­бахского мула, который трудится день и ночь».

Его рационализм полностью оправдался, его под­твердила сама жизнь. Несмотря на то, что молодые годы — самые драгоценные для любого человека в смысле обеспечения своей старости — он провел в бесполезных странствиях, никогда не заботясь о том, чтобы заработать денег на будущее; несмотря на то, что серьезным делом Погосян начал зани­маться только с 1908 года, сейчас он — один из самых богатых людей на Земле. И состояние он заработал себе честно, в этом не может быть ника­ких сомнений.

Он был прав, когда говорил о том, что в мире никакой осознанный труд не пропадает даром. Он всегда работал сознательно, днем и ночью, как вол, всю свою жизнь, при любых обстоятельствах и в любых условиях.

Дай ему, Господи, счастливого отдыха, ибо он его заслужил.

**************

ГЛАВА VI. АБРАМ ЕЛОВ

 

После Погосяна самым замечательным из всех людей, встреченных мною за все мои подготови­тельные годы, был Абрам Елов, который вольно или невольно, но послужил «животворящим факто­ром» для совершенного формирования моей инди­видуальности.

Впервые я встретился с ним вскоре после того, как потерял всякую надежду узнать от современ­ных людей что-нибудь действительно существенное относительно тех вопросов, которые так долго и сильно занимали меня, и когда, после возвращения из Эчмиадзина в Тифлис, я погрузился в чтение древней литературы.

Я вернулся в Тифлис, главным образом, пото­му, что мог там получить любую нужную мне кни­гу. В этом городе иногда, в том числе и когда я в последний раз останавливался там, не составляло труда найти любую редкую книгу на любом язы­ке, а особенно на грузинском, армянском и арабс­ком.

Приехав в Тифлис, я поселился в районе, назы­ваемом Дидубай, откуда почти каждый день ходил на Солдатский базар, на одну из улиц, идущую вдоль западной части Александровских садов, туда, где располагалось большинство тифлисских книжных магазинов. Здесь же, на этой же улице, напро­тив постоянно действующих книжных магазинов, сидели и книгоноши, разложив свой товар — кни­ги и картины — прямо на земле. Особенно много книгонош было в базарные дни.

Среди последних был молодой айсор, который покупал, продавал или брал для продажи всевоз­можные книги. Это и был Абрашка Елов, как зва­ли его тогда, в дни его молодости, прожженный мошенник, способный любого обвести вокруг паль­ца, для меня же — незаменимый и верный друг.

Уже тогда это был ходячий каталог книг: Аб­рашка не только знал невероятное количество книг на всевозможных языках, но и даты, и место их публикации, а также где их можно было достать.

Сначала я просто покупал у него книги, потом менял или возвращал уже прочитанные, а затем Абрашка начал помогать мне находить нужные книги. Вскоре мы стали друзьями.

В то время Абрам Елов готовился к поступлению в школу кадетов и почти все свое свободное время готовился к экзаменам, и тем не менее он умудрял­ся читать громадное количество книг по филосо­фии, которой в то время сильно увлекался.

Именно на почве его интереса к философским вопросам и возникла наша дружба. Позже мы час­тенько встречались с ним в Александровских садах или в Муштаиде и много разговаривали на фило­софские темы. Нередко мы рылись в грудах старых книг, а иногда, по базарным дням, я даже помогал ему торговать.

Дружба наша еще больше окрепла после такого случая.

По базарным дням недалеко от того места, где обычно торговал Елов, свой столик устанавливал один грек. Продавал он различные изделия из гип­са: статуэтки, бюсты известных личностей, фигур­ки Купидона и Психеи, пастушков и пастушек, а также всевозможные шкатулки самых разных раз­меров и форм — в виде кошечек, собачек, поросят, яблок, груш и так далее — короче, всю ту дребе­день, которой в то время было модно украшать сто­лы, комоды, полочки и вообще всю мебель в доме, куда их можно поставить.

Однажды, во время перерыва в торговле, Елов кивнул в направлении грека, сидящего в окруже­нии гипсовых братин» и присущим ему тоном сар­кастически заметил: «Вон, посмотри. Ведь кучу денег загребает на этой гадости. Говорят, ее лепит какой-то итальяшка, что недавно сюда приехал и живет в какой-то убогой лачуге, такой же грязной, как и он сам; а эти идиоты, всякие там разносчики типа этого грека, набивают себе карманы за его счет, а также за счет трудолюбивых дураков, поку­пающих этот ужас для украшения своих приду-рошньгх домов. А мы с тобой торчим здесь целый день как проклятые, мерзнем, мокнем, и что по ту-чаем взамен? Засохшую кукурузную лепешку, ко­торой нам с тобой хватает разве только для того, чтобы душа не рассталась с телом. А назавтра мы опять тащимся сюда, и все эта проклятая тягомоти­на начинается снова».

Вскоре после этого случая я подошел к греку и в ходе разговора узнал, что изделия эти на самом деле изготавливает какой-то итальянец, и что свои секреты он тщательно охраняет.

«А мы, — продолжил грек, — двенадцать рознич­ных торговцев, едва успеваем поворачиваться — то­вар по всему Тифлису идет нарасхват».

Его рассказ и возмущение Елова взбудоражили меня, и тогда же я подумал о том, как бы выведать жилище итальянца, тем более что в то время я хотел начать какое-нибудь свое дело или просто подзаработать себе на жизнь, так как исход от меня моих денег по стремительности напоминал бегство иудеев из Египта.

Прежде всего я разговорил грека-торговца, выз­вав в нем, конечно же, намеренно, чувство патрио­тизма, после чего, продумав дальнейший план дей­ствий, уговорил представить меня тому самому ита­льянцу и упросил его взять меня на работу. На мое счастье, оказалось, что совсем недавно он выгнал своего подмастерья за то, что тот якобы крал у него инструмент, и нуждался в помощнике, в задачу которого входило лишь добавлять воду во время пе­ремешивания гипса. Поскольку я выразил готов­ность работать за любые деньги, итальянец тут же меня нанял.

В соответствии с планом, с самого первого дня я притворился полным дураком. Работал я за троих, в остальном же вел себя, как обычный придурок. За это итальянец вскоре даже меня полюбил и пе­рестал скрывать от меня секреты своей работы, так как посчитал меня безвредным дурачком, от кото­рого, в отличие от других, нет смысла что-нибудь таить.

Через две недели я точно знал, как изготавлива­ются изделия. Мой хозяин звал меня варить клей и так далее, в результате чего я постепенно проникал в тонкости его ремесла, узнавал важные секреты работы. А они действительно имели большое значе­ние, например: нужно было знать, сколько капель лимонного сока добавить в растворенный гипс, что­бы поверхность изделия была гладкой и не имела пузырьков, в противном случае маленькие детали статуэтки — нос, ухо и так далее — выходили бы с уродливыми кавернами. Очень важно также знать, в какой именно пропорции соединять клей, желатин и глицерин для изготовления форм, здесь малейшая ошибка — нехватка одного или избыток другого — могла привести к непоправимым послед­ствиям.

Одним словом, спустя полтора месяца на рынке появились изделия, сработанные мной и не уступавшие по качеству работам итальянца. К формам, которыми пользовался итальянец, я добавил не­сколько своих, например, смеющиеся головки с отверстиями для карандашей. Я выпустил в прода­жу особые копилки, которые назвал «инвалид в кровати» и которые раскупали сотнями. Пе знаю, был ли в Тифлисе хотя бы один дом, где бы не имелась копилка моего изготовления.

Чуть позже я нанял несколько рабочих и шесть молодых грузинок в качестве подмастерьев. Елов с огромным удовольствием помогал мне во всем и даже перестал торговать книгами по буд­ням. Одновременно мы продолжали нашу с ним работу — чтение книг и изучение философских вопросов.

Через несколько месяцев, когда у меня набра­лась приличная сумма денег, а организованная мной мастерская давала хорошую прибыль, я про­дал ее двум евреям за хорошую цену. Поскольку мне нужно было освобождать занимаемые комнаты, смежные с мастерской, я переехал на Молоканскую улицу, находившуюся неподалеку от железнодо­рожного вокзала, куда также переехал со своими книгами и Елов.

Он был невысок, грузноват и темноволос, с гла­зами, всегда горящими словно два уголька. Он был весь покрыт густыми волосами, с кустистыми бро­вями и бородой, которая росла, казалось, от самого носа и полностью закрывала щеки; краснота щек тем не менее пробивалась сквозь нее.

Родился Елов в Турции, в районе Вана, кажется, в городе Битлисе, или где-то в его окрестностях, от­куда его семья за четыре или пять лет до нашего знакомства переехала в Россию. В Тифлисе, он по­ступил в первую, — так она тогда называлась, — гимназию, но вскоре, несмотря на то, что это учеб­ное заведение славилось простотой нравов и отсут­ствием всяких церемоний, Елов — за какие-то свои проделки или плохое поведение — даже там сде­лался невыносим и решением педагогического сове­та был исключен. Вскоре после этого отец выгнал Елова из дома, и он начал жить так, как Бог на душу положит. Короче говоря, как рассказывал сам Елов, он оказался черной овцой в своем семей­ном стаде. Его мать, однако, втайне от отца помога­ла ему, посылала кое-какие деньги.

К матери Елов питал самые нежные чувства, что проявлялось даже в самых малых вещах. К примеру, портрет матери висел в изголовье его кровати, и он никогда не выходил из дому, не по­целовав его. Возвращаясь,- он всегда говорил: «Добрый день, матушка», или «Добрый вечер, ма­тушка». Сейчас мне кажется, что именно этим Елов нравился мне больше всего. Отца он тоже любил, но по-своему, считая его человеком жал­ким, пустым и упрямым.

Отец его был подрядчиком и считался человеком состоятельным. Тем не менее он пользовался боль­шим уважением среди айсоров, очевидно, за то, что являлся, хотя и по женской линии, потомком се­мьи Маршимуна, к которой некогда принадлежали айсорские цари и от которой, вплоть до окончания царств, вели свой род патриархи.

У Абрама был брат, учившийся в то время в Америке, кажется, в Филадельфии, но его он со­вершенно не любил, твердо придерживаясь мнения, что тот является двуличным эгоистом со звериным сердцем.

У Елова было много особенностей; он, среди про­чего, имел привычку всегда подтягивать штаны, словно они у него постоянно спадали. Нам стоило огромных трудов отучить его от этого.

За эту привычку Погосян часто подшучивал над Еловым, говоря: «Погляди-ка, и он еще хотел стать офицером! Да ты бы не выходил с гауптвахты, ведь вместо того, чтобы отдавать честь, ты подтягивал бы портки...», или что-нибудь подобное. (Следует отметить, что, подшучивая, Погосян выражался куда менее деликатно.)

Погосян и Елов постоянно «подкалывали» друг друга, и, даже когда говорили вполне дружелюбно, Елов называл Погосяна не иначе, как «соленым ар-мяшкой», а Погосян Елова — «хачагохом».

Вообще-то это были в какой-то степени устояв­шиеся клички: айсоры, действительно, называли армян «солеными армяшками», а те айсоров — хачагохами. «Хачагох» в буквальном переводе оз­начает «похититель крестов». Прозвище это, как мне кажется, имеет свои основания.

Айсоров считают отъявленными мошенниками и продувными бестиями. В Закавказье на этот счет даже существует такая поговорка: «Сварите вместе семерых русских и получите одного еврея; сварите семерых евреев и получите одного армянина; но только сварив семерых армян, вы получите одного айсора».

Среди айсоров, рассеянных повсюду, было мно­го священников, в большинстве своем самозван­ных, — объявить в то время себя священником было довольно легко. Живя в окрестностях горы Арарат, на границе трех государств: России, Тур­ции и Персии — и имея право практически бес­препятственно пересекать все три границы, айсо­ры в России выдавали себя за турецких айсоров, в Персии — за русских айсоров и так далее.

Они не только совершали все религиозные обря­ды, но и с большим успехом торговали среди рели­гиозного и невежественного народа всевозможными так называемыми святыми мощами. В российской глубинке они, например, выдавая себя за греческих священников, к которым русские имели особое по­чтение, неплохо зарабатывали, продавая всякую всячину, якобы привезенную ими из Иерусалима, Афона и других святых мест.

Наиболее охотно раскупались фрагменты крес­та, на котором был распят Иисус Христос, волос Девы Марии, ноготь Святого Николая Мирского, зуб Иуды, приносящий удачу, кусочек от подко­вы коня Святого Георгия и даже ребро, а то и части ребра или черепа какого-нибудь известного святого.

Покупались эти предметы с большим почтением, особенно представителями русского купечества, хотя многие из них были сработаны айсорами-священниками либо на дому, либо прямо в одной из бесчисленных церквей на Святой Руси. Вот почему армяне, прекрасно зная, что из себя представляет айсорское священническое братство, звали их «похитителями крестов».

С другой стороны, что касается армян, то «солеными» их называли потому, что в их среде суще­ствовала традиция новорожденного ребенка посы­пать солью.

Кстати, я должен здесь сказать, что, по моему мнению, эта традиция не так уж бесполезна. Мои личные наблюдения показывают, что, в отличии от армянских младенцев, произведенные на свет там же новорожденные других национальностей страда­ют от кожной сыпи. В остальном и армянские и другие младенцы подвержены одним и тем же дет­ским заболеваниям. Отсутствие кожных заболева­ний я отношу на счет обычая посыпать новорож­денных солью.

У Елова, в отличие от многих его соплеменни­ков, не было типичной айсорской черты характера: при всей своей вспыльчивости, он не умел долго держать зла. Гнев у него проходил быстро, и даже если ему и случалось кого-нибудь обидеть, как только злость спадала, он пытался всячески загла­дить свою вину за сказанную неприятность.

Он с удивительной щепетильностью относился к религиозности других. Однажды, в разговоре о достигшей предела пропаганде, развязанной среди айсоров европейскими миссионерами, пытавшими­ся обратить их в свою веру, он сказал: «Дело не в том, кому человек молится, дело в его вере. Вера — это сознание, основа которого закладывается в дет­стве. Меняя свою религию, человек теряет свое со­знание, а сознание — это самое ценное, что есть у человека. Я уважаю его сознание, а поскольку со­знание опирается на его веру, а вера — на религию, то я уважаю и его религию. Я совершил бы боль­шой грех, если бы попытался судить о его религии или разочаровывать его в ней, так как этим разру­шал бы его сознание, обрести которое можно толь­ко в детстве».

Когда Елов заговаривал в таком духе, Погосян обычно спрашивал его: «А зачем же все-таки ты хотел стать офицером?». Тогда щеки Елова стано­вились пунцовыми, он не выдерживал и гневно кричал: «Да пошел ты к черту, фаланга соленая!»

Елов необычайно трогательно относился к своим друзьям. Он всегда был готов, как говорится, от­дать душу за того, к кому был привязан. Когда Елов и Погосян подружились, то привязались друг к другу как дай Бог того всем братьям. Однако внешние проявления их дружеских чувств были настолько необычными, что с трудом поддаются объяснению.

Чем больше они любили друг друга, тем грубее между собой общались. Однако за внешней грубос­тью скрывалась нежная любовь, которая трогала до глубины души всякого, кому удавалось ее разгля­деть. Я сам несколько раз был так взволнован, что не мог сдержать внезапно нахлынувших слез.

Расскажу, к примеру, о такой довольно обычной сцене. Елова приглашали в гости и предлагали кон­фету. В соответствии с этикетом, он должен был съесть ее сразу, чтобы не обидеть хозяина, и тем не менее ничто на свете не могло его заставить ее съесть. Он тайком прятал конфету в карман, чтобы отнести Погосяну. В то же время, отдавая Погосяну конфету, Елов осыпал его градом оскорбительных насмешек.

Делал он это, как правило, так: за обедом, во время разговора, он, как бы неожиданно, обнару­живал у себя в кармане конфету и предлагал ее Погосяну со словами: «Черт подери, что это у меня за гадость такая в кармане? Эй, слышь, на-ка со­жри эту дрянь, ты ж все трескаешь, что другие люди не едят». Погосян брал конфету и немедленно отвечал: «Такие вкусности не для твоего рыла. Тебе больше пристало похрюкивать в помоях, рядом со своими кровными братьями». А пока довольный Погосян жевал конфету, Елов, скривившись, про­должал, обращаясь ко мне: «Ты гляди-ка, аж чав­кает, ну в точности как карабахский ишак у стога с сеном. Вот увидишь, теперь за эту сладкую дрянь он .будет бегать за мной как собачонка». И дальше разговор продолжался в том же духе.

Кроме того, что Елов был знатоком книг и авто­ров, позднее он стал настоящим полиглотом. Я, го­воривший тогда на восемнадцати языках, чувство' вал себя в сравнении с ним сущим ребенком. До того, как я узнал первое слово из одного из евро­пейских языков, Елов уже говорил на всех них, причем настолько свободно, что, казалось, будто этот язык его родной. К примеру, был у нас однаж­ды такой случай:

Скридлову, профессору археологии (о нем я рас­скажу позднее), понадобилось достать какую-то редкость в Афганистане, за рекой Амударьей; но сделать это было невозможно, так как все лица, пе­ресекающие границу в ту или другую сторону, тща­тельно проверялись как афганской пограничной стражей, так и английскими патрулями, которых почему-то в ту пору в Афганистане было великое множество.

Тогда, достав где-то старенькую форму британс­кого офицера, Елов облачился в нее и направился на пост, где стояли английские солдаты, где выдал себя за британского офицера, приехавшего из Ин­дии поохотиться на туркестанских тигров. Пока Елов, рассказывая солдатам английские анекдоты, отвлекал их внимание, мы, не торопясь, смогли перевезти с одного берега реки на другой все, что требовалось Скридлову.

Помимо всего прочего, Елов продолжал напря­женно учиться. Он не поступил, как того хотел, в кадетский корпус, а уехал в Москву, где блестяще сдал экзамены в Лазаревский институт, и спустя несколько лет — если я правильно помню — в Ка­занском университете получил научную степень по филологии.

У Елова был свой, оригинальный взгляд на ум­ственный труд, точно такой же, как у Погосяна на труд физический. Однажды он сказал так: «Какая разница? Паша мысль работает постоянно, днем и ночью. Так вместо того, чтобы мечтать о шапке-невидимке или о сокровищах Аладдина, уж луч­ше занять их чем-нибудь полезным. Конечно, что­бы дать мысли нужное направление, требуется зат­ратить определенную энергию, но совсем немного, гораздо меньше, чем для переваривания обеда. По­этому я решил изучать языки; не только для того, чтобы не давать моей мысли бездельничать, но также и чтобы не позволять ей затруднять работу других моих функций всякими идиотскими мечта­ми и детскими фантазиями. Кроме того, и само знание языков вполне может оказаться полез­ным».

Этот друг моей юности жив и здоров, он очень неплохо устроился в одном из городов в Северной Америке.

Во время войны он находился в России и жил преимущественно в Москве. Русская революция застала его в Сибири, куда он незадолго до того приехал проверять один из своих книжных магази­нов, которых имел бесчисленное множество. В пе­риод революции на его долю выпали большие труд­ности, и он потерял все.

Только три года назад его племянник, доктор Елов, приехал из Америки и убедил его эмигриро­вать.

**************

ГЛАВА VII. ГРАФ ЮРИЙ ЛЮБОВЕДСКИЙ

 

Замечательным, необычным человеком был рус­ский граф Юрий Любоведский. Намного старше меня, почти на сорок лет, он стал моим старшим товарищем и ближайшим другом.

Отдаленной, косвенной причиной, приведшей к нашей встрече на жизненном пути и к близкой дружбе на многие годы, послужило событие, вне­запно и трагично прервавшее его семейную жизнь. В юности, когда граф был офицером гвардии, он страстно влюбился в молодую красавицу, по харак­теру похожую на него самого, и женился на ней. Жили они в Москве, в доме графа, на Садовом.

Графиня умерла во время первых родов, и граф, в поисках утешения в постигшем его горе, сначала увлекся спиритуализмом, надеясь вступить в кон­такт с духом своей умершей супруги, но затем, сам того не замечая, начал постепенно погружаться в изучение оккультных наук и постижение смысла жизни. Он настолько проникся новыми идеями, что даже оставил полностью прежний образ жизни. Он никого не принимал у себя, нигде не появлялся, а, удалившись в свою библиотеку, занимался ис­ключительно вопросами оккультизма.

Однажды, после особенно усердных и долгих за­нятий, его затворничество прервал визит незнакомого старика. К удивлению прислуги граф немед­ленно его принял и, закрывшись в библиотеке, долго с ним разговаривал.

Вскоре после прихода старика граф покинул Москву и почти всю оставшуюся жизнь провел, путешествуя по Африке, Индии, Афганистану и Персии. В Россию он возвращался редко, по необ­ходимости, и на короткое время.

Граф был богат, но растратил все свое состояние на «поиски» и на организацию специальных экспе­диций в места, где, как он предполагал, находятся ответы на мучившие его вопросы. Он подолгу жил в монастырях и общался со многими людьми, чьи интересы совпадали с его собственными.

Когда я впервые встретил его, граф находился уже в средних летах, я же был еще совсем моло­дым человеком, С того времени вплоть до его смер­ти мы постоянно поддерживали связь друг с дру­гом.

Первая наша встреча произошла в Египте, возле пирамид, вскоре после моего путешествия с Пого-сяном. Я только-только вернулся из Иерусалима, где зарабатывал себе на жизнь, показывая турис­там, преимущественно русским, достопримечатель­ности города с обычными пояснениями — короче говоря, работал гидом.

Вскоре после моего возвращения в Египет я ре­шил взяться за эту же профессию. Я хорошо знал арабский и греческие языки, а также итальянский, который был в то время в большом ходу среди ев­ропейцев, посещавших Египет. В несколько дней я выучил все, что полагалось знать гиду, и начал, наряду с промышлявшими этим ремеслом хитрова­тыми молодыми арабами, «пудрить мозги» наи­вным туристам.

Имея неплохой опыт работы гида, но не имея карманов, переполненных наличностью, я взялся за эту работу дабы заработать достаточно денег для выполнения давно мною задуманного плана.

Однажды меня нанял некий русский; как выяс­нилось позже, это был профессор археологии по фамилии Скридлов. Когда мы спускались с моим нанимателем от сфинкса к пирамиде Хеопса, его приветствовал, назвав «гробокопателем» и поинте­ресовавшись его здоровьем, какой-то господин с седеющими - волосами, очевидно обрадованный встречей. Между собой они говорили по-русски; со мной же профессор, не догадываясь о моем знании русского языка, разговаривал только на плохонь­ком итальянском.

Они сели у подножия пирамиды; я устроился не­подалеку, чтобы слышать все, о чем они будут гово­рить, и стал есть свой чурек.

Господин, повстречавший нас и оказавшийся графом, между прочим спросил профессора: «Вы на самом деле беспокоите прах людей, давно умерших, и собираете совершенно бесполезный мусор, кото­рый они якобы использовали в своей дурацкой жизни?»

«Да вы что! — ответил профессор. — Наши на­ходки — это единственное реальное и осязаемое, не то что ваши эфемеры, за которыми вы охотитесь всю жизнь — жизнь, которую вы, при вашем богат­стве и здоровье, должны использовать совершенно иначе. Вы ищете истину, которую некогда выдумал какой-то бездельник-психопат; то же, что делаю я, возможно, не очень-то интересно, зато, по крайней мере, может сделать чье-нибудь существование — если на то есть желание — далеко не безбедным.

Они еще долго разговаривали в подобном духе, а затем профессор собрался идти дальше, к другим пирамидам, и расстался с графом, предварительно договорившись встретиться с ним в древнем Фебе.

Должен сказать, что здесь я все свободное время посвящал прогулкам по историческим местам, надеясь найти с помощью своей карты «до-пескового Египта», объяснение сфинксу и другим памятни­кам старины.

Через несколько дней после встречи профессора с графом, я, в глубокой задумчивости, сидел у под­ножия одной из пирамид с открытой картой в ру­ках. Внезапно я почувствовал, что кто-то стоит пе­редо мной. Я торопливо свернул карту и вскинул голову. Это был тот самый человек, который встре­тился нам с профессором у пирамиды Хеопса. Он был бледен и сильно взволнован. Он спросил меня по-итальянски, как ко мне попала эта карта.

По его виду и интересу, проявленному к карте, я понял, что это, должно быть, и есть тот самый ари­стократ, который, по словам армянского священни­ка, пытался выкупить эту карту, с которой я тай­ком сделал копию. Не отвечая на его вопрос, я, в свою очередь, спросил его по-русски, не тот ли он человек, который хотел купить эту карту у такого-то священника? «Да», — ответил он и присел ря­дом.

Затем я рассказал ему о себе и о том, как карта попала ко мне в руки, и о том, что я знал о его существовании. Когда граф, наконец, помаленьку успокоился, мы разговорились с ним.

С тех пор, благодаря общности интересов, между нами установилась тесная связь: мы часто встреча­лись, а наша переписка продолжалась без малого тридцать пять лет. В этот период мы много путеше­ствовали по Центральной Азии, посетили Индию и Тибет.

В предпоследний раз мы встретились с графом в Константинополе, где в районе Пера, неподалеку от русского посольства, у него был свой дом, в кото­ром время от времени он надолго останавливался.

Встреча эта произошла при следующих обстоя­тельствах.

Я возвращался из Мекки в компании бухарских дервишей, с которыми там подружился, и паломников-сартов, направлявшихся домой. Я намере­вался отправиться в Тифлис через Константино­поль, затем поехать в Александрополь повидать свою семью, а потом продолжить путь с дервишами в Бухару. По все эти планы были изменены тотчас же после моей неожиданной встречи с графом. Прибыв в Константинополь, я узнал, что мой паро­ход будет стоять в порту еще семь дней. Новость эта подействовала на меня удручающе. Меня совер­шенно не устраивало ждать целую неделю отплы­тия, бесцельно болтаясь по городу. Поэтому я ре­шил использовать это время с пользой и отправить­ся в Бурсу, к одному моему знакомому дервишу, а заодно посмотреть на Зеленую мечеть. Сойдя на берег в Галате, я решил сначала зайти в дом графа, чтобы немного привести себя в порядок и поболтать с гостеприимной домработницей-армянкой графа, Мариам-баджи.

В своем последнем письме ко мне граф сообщал, что будет в это время находиться на Цейлоне, одна­ко, к моему удивлению, он не только оказался в Константинополе, но даже и дома. Как я уже гово­рил, переписывались мы часто, но виделись крайне редко, поэтому встреча в Константинополе, до кото­рой мы не встречались почти два года, стала для нас обоих радостным сюрпризом.

Я отложил свою поездку в Бурсу и даже отка­зался от поездки на Кавказ, так как граф предло­жил мне сопровождать в Россию одну молодую осо­бу, из-за которой и была отложена его поездка на Цейлон.

В тот же день я сходил в бани, привел себя в порядок и вечером ужинал с графом. Рассказывая мне о своих делах, он поведал мне, вдохновенно и очень живо, историю той молодой женщины, кото­рую я согласился сопровождать в Россию.

С моей точки зрения, позже эта женщина стала замечательной во всех отношениях; поэтому я не только в точности повторю рассказ графа Юрия Любоведского, но и познакомлю читателей с ее пос­ледующей жизнью на основе моих личных наблюде­ний и встреч с ней — тем более, что оригинал руко­писи, где я описывал жизнь этой замечательной женщины более детально и названной «Признание польки», остался в России среди прочих моих руко­писей, судьба которых пока еще мне неизвестна.

Витвицкая

Вот какую историю поведал мне граф:

«Неделю назад я плыл на Цейлон на одном из кораблей так называемого «Добровольного флота». Я уже был на борту парохода. Среди тех, кто при­шел проводить меня, был атташе русского посоль­ства, который в ходе разговора обратил мое внима­ние на одного пассажира, пожилого, внешне весьма почтенного господина. «Знаете, кто это? — спросил меня атташе. — Нет? Вы никогда не догадаетесь, что он — один из главных агентов по торговле бе­лыми рабынями. Вы не верите? И тем не менее это так».

Он сказал это мне мимоходом. На борту была страшная суета, множество людей, пассажиров и провожающих, поднимались на пароход и сходили с него. Не имея возможности долго рассматривать пожилого незнакомца, я вскоре почти забыл рас­сказ атташе.

Корабль отшвартовался. Погода была прекрас­ная. Я сидел на палубе и читал. Возле меня прыгал и бегал мой Джек (Джек — собака графа, фоксте­рьер, который повсюду его сопровождал).

Красивая молодая женщина прошла мимо меня, на ходу погладив Джека. Вскоре она принесла ему кусочек сахару, но Джек никогда и ничего не возьмет у посторонних без моего разрешения, по­этому он покосился на меня, словно спрашивая: «Можно?» Я кивнул и сказал по-русски: «Можешь взять».

Оказалось, что женщина тоже говорит по-рус­ски, и мы разговорились, начав о обычных вопро­сов о том, кто куда направляется. Она ответила, что плывет в Александрию занять место гувернант­ки в семье российского консула.

Во время нашей беседы на палубу вышел тот самый пожилой господин, на которого показывал мне атташе, и окликнул разговаривавшую со мной женщину. Когда они ушли, я внезапно вспомнил все, что мне говорил атташе, и знакомства пожило­го господина с этой женщиной показалось мне по­дозрительным. Я начал думать:, и, порывшись в памяти, вспомнил, что российский консул в Алек­сандрии, который был мне знаком, не мог нуждать­ся в гувернантке. Тогда мои подозрения усилились.

Наш корабль должен был останавливаться в не­скольких портах, и в первом же из них, в Дарда­неллах, я отправил две телеграммы: одну — консу­лу в Александрию, в которой спрашивал его, не поручал ли он найти в свою семью гувернантку, и вторую — российскому консулу в Салоники, где наш пароход должен был сделать следующую оста­новку. Своими сомнениями я также поделился с капитаном судна. Короче говоря, когда мы прибы­ли в Салоники, все мои опасения подтвердились, и мне стало ясно, что молодую женщину увозят под фальшивым предлогом.

Мне понравилась эта трогательная девушка, и я решил спасти ее от угрожавшей ей опасности: от­везти назад в Россию и не уезжать на Цейлон до тех пор, пока не устрою ее дела.

В тот же день в Салониках мы сошли с ней на берег и сели на корабль, чтобы вернуться в Константинополь. Я хотел сразу же отправить девушку домой, но оказалось, что ехать ей некуда. Вот поче­му я до сих пор здесь сижу.

История ее довольно необычна. По национально­сти она — полька, родилась в Волынской губернии; ребенком жила недалеко от России, в поместье ка­кого-то графа, у которого ее отец служил управля­ющим. У нее было еще два брата и сестра. Мать ее умерла, когда она была еще совсем ребенком, и растила их тетка. Когда девушке — ее фамилия Витвицкая — было четырнадцать, а ее сестре — шестнадцать, умер их отец.

В то время один из ее братьев учился где-то в Италии и готовился получить католический при­ход. Другой же оказался отъявленным мошенни­ком и мерзавцем. Он в том же году убежал из ин­ститута и, по слухам, скрывался где-то в Одессе.

После смерти отца сестры и растившая их тетка были вынуждены уехать из поместья, так как граф взял себе нового управляющего. Они двинулись в Ровно. Вскоре после их приезда туда умерла тетка. Положение девушек становилось отчаянным. По совету одного из своих родственников, они продали все ценные вещи, которые у них были, и отправи­лись в Одессу, где поступили в специальную школу для портних.

Витвицкая была красива и, в отличие от своей сестры, отличалась вольным поведением. У нее было много поклонников, среди которых — один торговый агент, который, соблазнив девушку, увез ее с собой в Санкт-Петербург. К тому времени она рассорилась со своей сестрой и, уезжая, забрала у нее свою долю наследства. В Санкт-Петербурге тор­говый агент обобрал девушку и бросил.

После многих трудностей и бед она оказалась на положении любовницы одного из сенаторов, но вскоре тот приревновал ее к какому-то студенту и выгнал из дома. Вскоре она оказалась в «почтенной» семье одного доктора, который подучил ее пользоваться своей привлекательностью, заманивая к нему пациентов. Вот как это произошло.

Жена доктора встретила Витвицкую случайно, когда та сидела в парке, напротив Александрийс­кого театра, подсела к ней и, разговорившись, предложила пожить у них. А затем ее обучили следующему приему: она должна была прогули­ваться по Невскому и знакомиться с мужчинами; не отвергать их ухаживаний, а, напротив, позво­лять им проводить себя до дома доктора; дипло­матично намекать на возможное продолжение знакомства. Мужчины, разумеется, расспрашива­ли привратника, кто живет в этом доме, и узна­вали, что она — знакомая жены доктора. После этого они начинали захаживать в дом, и в резуль­тате доктор получал очередного пациента, кото­рый ходил к нему выписывать лекарства в на­дежде приятно провести время с красивой жен­щиной.

После того как мне удалось в достаточной мере изучить характер Витвицкой, я пришел к выводу, что подсознательно такая жизнь ее угнетала, но крайняя нужда заставляла вести ее.

Однажды, когда она, как обычно, гуляла по Не­вскому, ловя пациентов, она совершенно неожидан­но столкнулась со своим младшим братом, которого уже несколько лет не видела. Он был хорошо одет и выглядел богатым, преуспевающим человеком. Встреча с братом показалась ей лучиком света в непроглядной темноте существования. Он рассказал Витвицкой, что стал крупным купцом, имеет торго­вый дом в Одессе и ведет крупную торговлю с заг­раницей. Узнав о бедственном положении сестры, он предложил ей поехать с ним в Одессу, где у него якобы имелись большие связи и где он обещал ус­троить ее судьбу как нельзя лучше. В Одессе он нашел ей очень выгодное, с большими перспективами, место гувернантки в доме российского консула в Александрии.

Через несколько дней брат познакомил её с по­чтенным пожилым человеком, который, как оказа­лось, отправляется в Александрию и готов ее сопро­водить. Вот так она и оказалась на том пароходе в компании, казалось бы, вполне достойным господи­ном.

Ну а что за этим последовало, вы уже знаете», — закончил свой рассказ граф.

Он сказал мне, что совершенно уверен втом, что, на краю гибели девушка оказалась исключи' тельно из-за семейной драмы, что натура ее неис­порчена и что она во многом незаурядна. Именно поэтому он решил ею заняться и наставить на путь истинный. «Для начала, — продолжал граф, — я решил отправить ее на некоторое время к своей сестре, которая живет в моем поместье в Тамбовс­кой губернии. Там она сможет хорошенько отдох­нуть, ну а после я подумаю, что еще можно будет для нее сделать...»

Зная идеализм графа и его доброту, я отнесся к его проекту весьма скептически и выразился в том смысле, что все его усилия будут напрасны. «Что с возу упало, то — пропало», — даже подумал я про себя в тот момент.

Я еще не видел Витвицкую, а во мне уже, по каким-то непонятным причинам, возникло к ней не просто отрицательное чувство, но даже ненависть; однако отказать графу я не мог, и хотя и с тяже­лым сердцем, но согласился выполнить возложен­ную на меня миссию: сопровождать в Россию, как я тогда думал, совершенно никчемную женщину.

Впервые я ее увидел спустя несколько дней, ког­да мы поднимались на борт парохода. Она была среднего роста, очень красива, с прекрасной фигу­рой и каштановыми волосами. Глаза у нее были добрыми и честными, но иногда становились дьявольски хитрыми. Тогда мне показалась, что, дол­жно быть, такую же внешность имела Таис Афинская. С первого же взгляда она вызвала у меня двойственной чувство — жалости и ненависти одно­временно.

Я доехал вместе с ней до Тамбовской губернии. Она осталась там, на попечении сестры графа, кото­рая ее очень полюбила, возила с собой за границу, где подолгу жила, в особенности, в Италии. Мало-помалу, под влиянием сестры графа и его самого Витвицкая заинтересовалась их идеями, а вскоре они стали неотъемлемой частью ее сущности. Она всерьез работала над собой, и те, кто с ней хотя бы раз встречался, сразу ощущали ее результаты.

С того времени я долго не видел Витвицкую. На­сколько я помню, мы встретились с ней по мень­шей мере только через четыре года, случайно, при довольно странных обстоятельствах, в Италии, где она отдыхала с сестрой графа.

Однажды я отправился в Рим, как обычно, пре­следуя свою основную цель; долго прожил там, и, поскольку деньги у меня подходили к концу, я пос­ледовал совету двух молодых айсоров, с которыми там познакомился, и сделался уличным чистиль­щиком ботинок.

Нельзя сказать, что дело у меня сразу хорошо пошло, поэтому чуть позже, с целью увеличения доходов, я решил привнести в него немного ориги­нальности. Для этого я заказал мастеру специаль­ное кресло, под которым поместил, так, чтобы ник­то не видел, эдисоновский фонограф. К нему я при­способил резиновую трубку с двумя наушниками, так, чтобы пока я чищу ботинки, клиент мог на­деть их на голову и слушать музыку, скажем, «Марсельезу». Кроме того, к подлокотнику кресла я приделал собственной конструкции поднос, на котором находились бокал воды, рюмка вермута и несколько иллюстрированных журналов. Благодаря моему нехитрому изобретению дело у меня расцве­ло, и в карман потоком потекли монеты, но не чентезими, а лиры. Особенно щедро платили молодые богатые туристы.

Вокруг меня постоянно стояли любопытные зева­ки, из которых многие садились в мое кресло: не столько почистить обувь, сколько насладиться чем-то необычным, о чем они никогда не слышали и чего никогда не видели; а также хоть на минуту, но «блеснуть», покрасоваться перед другими туриста­ми, такими же законченными идиотами, целый день сновавшими возле меня.

И вот однажды в толпе я заметил женское лицо, показавшееся мне очень знакомым, но вглядываться в него мне было некогда. Однажды мне удалось услышать голос этой женщины, она говорила по-русски сопровождавшей ее пожилой даме: «Уверена, что это он»; и эта фраза так меня заинтриговала, что я, несмотря на обычный на­плыв клиентов, прервал работу, торопливо подо­шел к ним и спросил по-русски: «Скажите, пожа­луйста, кто вы? Мне кажется, что я вас где-то видел».

«Я — та самая женщина, — ответила та, что была моложе, — которую вы некогда так ненавиде­ли, что даже мухи, попав в излучение вашей нена­висти, падали замертво. Если вы еще не забыли графа Любоведского, то, возможно, вспомните ту несчастную девушку, которую сопровождали из Константинополя в Россию».

И тут я сразу узнал и ее, и пожилую даму, сес­тру графа. С того дня вплоть до их отъезда в Мон­те-Карло мы проводили вместе все вечера у них в гостинице.

Через полтора года после этой встречи Витвицкая, в сопровождении профессора Скридлова, при­ехала туда, где собиралась наша группа, и откуда мы начинали одну из самых крупных наших экспедиций, и с того момента стала неотъемлемой час­тью нашего отряда скитальцев.

Для того чтобы показать внутренний мир Витвицкой — той самой женщины, которая когда-то стояла на краю моральной гибели и которая, с по­мощью целеустремленных людей, попавшихся на ее пути, стала, о чем я могу смело заявить, образ­цом для подражания каждой женщины, — ограни­чусь здесь рассказом только об одном аспекте ее многогранного внутреннего мира.

Интересы Витвицкой были разносторонними, но особенно ее притягивала к себе наука музыки. Се­рьезность ее отношения к этой науке можно вполне ясно проиллюстрировать разговором, который со­стоялся у нас с ней во время одной из экспедиций нашей группы.

Во время этого путешествия по центральной ча­сти Туркестана, мы, благодаря некоторым рекомен­дациям, три дня провели в монастыре, куда обыч­ным людям вход был строго-настрого закрыт. Ут­ром, когда мы покидали монастырь, Витвицкая была бледна, как смерть, а рука ее, непонятно по­чему, висела на перевязи. Она сама долго не могла сесть на лошадь, поэтому я и еще один человек из нашей группы подошли и помогли ей это сделать.

Когда весь наш караван был уже в пути, я под­скакал к Витвицкой и поехал рядом. Мне очень хотелось знать, что с ней произошло, и я расспра­шивал ее об этом. Я подумал, что, возможно, кто-то из нашей группы повел себя с ней неподобающе, каким-то образом оскорбил ее — женщину, став­шую для нас священной, — и я намеревался рас­крыть имя этого мерзавца, чтобы тут же на месте, не слезая с лошади и не говоря ни слова, расстре­лять его как бешеную собаку.

Витвицкая долго молчала, но, в конце концов от­ветила мне, что причиной ее состояния была, как она сама сказала, «эта чертова музыка» и спроси­ла, помню ли я музыку, которая звучала вчера ве­чером.

Я в самом деле вспомнил, как все мы, сидя в одном из уголков монастыря, едва не зарыдали, слушая монотонную музыку, которую исполняла монастырская братия во время службы. И, хотя мы потом долгое время обсуждали ее, никто так и не понял, почему она возымела на всех нас такое нео­бычное воздействие.

Витвицкая немного помолчала, а затем сама, без моих просьб, начала рассказывать, и все, что она говорила о причине ее странного состояния, превра­тилось в длинное повествование. Не знаю почему — то ли пейзаж, который окружал нас в то утро, был неописуемо величественен, то ли тому была еще какая-то причина — но все, о чем поведала мне тогда со всей своей искренностью Витвицкая, а по сей день, хотя прошло уже немало лет, помню сло­во в слово. Каждое слово, сказанное Витвицкой, на­столько сильно запечатлелось в моем мозгу, что, кажется, будто бы я и сейчас слышу ее голос.

И вот что она мне рассказала:

«Я не знаю, может быть в музыке было что-то, что тронуло меня до глубины души еще в раннем детстве, но мне очень хорошо запомнилось, что я об этом думала. Как многие, я не хотела показаться невежественной и, иногда критикуя, а иногда пре­вознося то или иное музыкальное произведение, я судила о ней умом. Даже если музыка меня остав­ляла безразличной, на вопрос, как я к ней отно­шусь, я отвечала что-нибудь положительное или от­рицательное — по обстоятельствам.

Иногда, когда какую-то музыку все хвалили — я ее ругала, причем используя специальные музы­кальные термины, чтобы у окружающих меня лю­дей сложилось впечатление, будто я не пустышка какая-нибудь, а человек знающий, образованный, имеющий право судить о чем-либо и способный отличить хорошее от плохого. А иногда я ругала какую-то музыку вместе с другими, поскольку ду­мала, что раз остальные ее ругают, значит она не­сомненно заслуживает критики. Но если я хвали­ла музыкальное произведение, то лишь только по­тому, что предполагала: композитор, каким бы он ни был, посвятивший музыке всю свою жизнь, ни­когда бы не позволил своему творению увидеть свет, если бы не был уверен, что оно того достой­но. Короче говоря, и расхваливая, и критикуя музыку, я всегда была неискренна как по отноше­нию к себе самой, так и по отношению к другим, но никаких угрызений совести от этого не чувство­вала.

Позднее, когда та старая добрая дама, сестра графа Любоведского, взяла меня под свое покрови­тельство, она убедила меня научиться играть на фортепьяно. «Каждая образованная женщина, — говорила она мне, — обязана уметь играть на этом инструменте». Только чтобы доставить удоволь­ствие человеку, которого полюбила, я начала учиться играть и через полгода достигла такого успеха, что однажды меня пригласили дать боль­шой благотворительный концерт.

Однажды, когда я закончила играть, ко мне по­дошла сестра графа и довольно серьезным, торже­ственным голосом сообщила, что раз Господь награ­дил меня таким талантом, то было бы великим гре­хом зарыть его и не дать ему совершенного разви­тия. Она прибавила, что, поскольку я исполняю музыку, то должна не просто бренчать, как какая-нибудь Марья Ивановна, а получить в этой области действительно хорошее образование, — то есть, прежде всего, начать изучать теорию музыки, а, если потребуется, то и сдать экзамены.

С того дня она начала заказывать для меня все­возможные книги о музыке, а нередко даже сама ездила в Москву покупать всевозможные издания по музыкальному искусству.

Я жадно взялась за изучение теории музыки, на этот раз не только потому, что хотела порадо­вать свою благодетельницу, а в силу того, что сама вдруг почувствовала, как влечет меня эта работа и как ежедневно растет во мне интерес к законам музыки. Эти книги, однако, ничем мне не помог­ли, поскольку в них совершенно ничего не говори­лось ни о том, что такое музыка, и на каких зако­нах она основывается. Все они содержали одну и ту же информацию — только по-разному изложен­ную — об истории музыки, как-то: что в октаве семь нот, хотя в китайской октаве — всего пять; и что арфа в Древнем Египте называлась «тебуни», а флейта — «мем»; что мелодии древних греков были составлены на основе различных ладов — ионическом, фригийском, дорийском и многих дру­гих; что в девятом веке в музыке появилась поли­фония, имевшая поначалу какофонический эффект, от которого у одной женщины — прямо в церкви, где такую музыку исполняли на органе — даже начались преждевременные роды; и что в одиннад­цатом веке некий монах, Гвидо Арентинский, изобрел сольмизацию, и так далее и тому подоб­ное. Кроме того, в книгах содержались детальные описания внешнего вида знаменитых композито­ров, а также рассказывалось, почему они стали знаменитыми; в них говорилось даже о том, какой галстук или какое пенсне предпочитал носить тот или иной композитор. Что же касается самой му­зыки и о ее влиянии на психику человека — об этом все книги умалчивали.

Целый год я изучала так называемую теорию музыки. Я прочитала все книги по этому предмету, которые у меня были, и в конце концов пришла к определенному убеждению: этот вид литературы ничего мне не даст, — но в то же время мой интерес к музыке продолжал расти. Я бросила читать и погрузилась в собственные раздумья.

Однажды, от скуки, я взяла из библиотеки гра­фа книгу «Мир вибраций», и направление моих мыслей изменилось. Автор этой книги не музы­кант, более того, из текста было совершенно ясно видно, что и сама музыка его не интересует. Он был инженером и математиком. Слово «музыка» он упомянул только однажды, да и то привел ее как пример для объяснения действия вибраций. Он ут­верждал, что звуки музыки это определенные виб­рации, которые, несомненно, влияют на вибрации самого человека, и именно поэтому человеку нра­вится или не нравится та или иная музыка. Я мгновенно поняла идею автора книги, инженера по образованию, и полностью согласилась с его гипоте­зой.

Всё мои мысли в то время были поглощены му­зыкой, и когда я разговаривала с сестрой графа, я всегда старалась повернуть беседу в сторону этого предмета, коснуться вопроса истинного значения музыки. В итоге и она заинтересовалась, этими воп­росами, и мы вместе начали ставить опыты.

Для их проведения сестра графа даже купила не­сколько кошек, собак и других животных. Сначала все наши эксперименты были безрезультатными, но однажды мы пригласили к себе пятерых наших слуг и десятерых крестьян из деревни, ранее при­надлежавшей графу, и когда я заиграла им вальс собственного сочинения, половина наших гостей заснули.

Мы повторили этот опыт еще несколько раз, и всякий раз число засыпающих увеличивалось. Хотя старая дама и я, желая получить иной совершенно эффект, сочиняли музыку на основе самых разных принципов, результат, тем не менее был один и тот же — наши гости непременно засыпали. В конце концов постоянная работа с музыкой и долгие размышления о ее значении утомила меня настолько, что я похудела и подурнела, и однажды сестра гра­фа, испуганно меня оглядев, посоветовалась со зна­комыми и поспешила увезти меня за границу.

Мы отправились в Италию, где я быстро отвлек­лась от своего занятия, и здоровье мое стало быстро восстанавливаться. Только через пять лет, во время нашей Памирско-Афганской экспедиции, когда я стала свидетельницей опытов, которые проводило Братство Монопсихики, я снова задумалась о влия­нии музыки, но уже без прошлого энтузиазма.

В последние годы стоило мне вспомнить о своих экспериментах с музыкой, как я начинала смеять­ся над нашей наивностью в попытке придать значи­мость тому, что гости засыпали, слушая нашу му­зыку. Нам никогда и в голову не приходило, что засыпали они от удовольствия: оттого, что они по­степенно привыкли и к нам и к нашему дому, а также потому, что после целого дня трудов хорошо ужинали, выпивали водки и садились в удобные кресла.

Позднее, после того, как мне довелось понаблю­дать за опытами и послушать объяснения Братства Монопсихики, я, вернувшись в Россию, продолжи­ла эксперименты на людях. Я нашла — как то со­ветовали сделать братья — абсолютную ноту «ля» в зависимости от атмосферного давления в том месте, где проводился эксперимент, и, учитывая также размер комнаты, соответственно настроила форте­пиано. Кроме того, для проведения экспериментов я выбрала тех людей, которые к тому времени уже имели опыт изучения впечатлений в результате воздействия некоторых аккордов, причем я брала в расчет и характер места, и расовую принадлеж­ность участников эксперимента. И все равно мне не удалось получить идентичных результатов, то есть я не сумела одной и той же мелодией вызвать у всех участников эксперимента одинаковый эффект.

Нельзя отрицать и того, что, когда присутствую­щие абсолютно отвечали всем вышеперечисленным условиям, я могла по своему желанию вызвать у них приступы смеха, плача, гнева, жестокости, доброты и так далее. Но когда в проведении экспе­римента участвовали люди разных рас, или когда психика одного из присутствующих хотя бы немно­го отличалась от обычной, результат получался иным, и как бы я ни пыталась, вызвать одной и той же мелодией одинаковые чувства у всех без исключения участников эксперимента я не могла. Поэтому я удовлетворилась теми результатами, что были мною получены, и вновь перестала занимать­ся музыкальными экспериментами.

Но здесь, позавчера, эта музыка, почти не имев­шая мелодии, вызвала у всех нас - людей не толь­ко самых различных рас и национальностей, но и характеров, типов, привычек и темперамента — одно и то же состояние. И объяснить этот феномен чувством человеческой «стадности» было невозмож­но, так как мы совсем недавно экспериментально подтвердили, что у всех нас, благодаря соответству­ющей работе над собой, это чувство совершенно отсутствует. Одним словом, позавчера не было ни­чего из того, что могло бы вызвать такой феномен и чем можно было бы хоть как-то его объяснить. Но после прослушивания этой музыки, когда я верну­лась в свою комнату, во мне с новой силой вспых­нула жажда узнать истинную причину феномена, над которым я столько лет ломала голову.

Всю ночь я не могла заснуть, думая только о том, что могло быть действительной причиной од­ного и того же восприятия. Я продолжала думать над этим и весь вчерашний день, отчего даже поте­ряла аппетит. Я ничего не ела и не пила, а ночью впала в такое отчаяние, что непонятно почему — то ли от ярости, то ли от усталости, то ли по какой иной причине, — бессознательно укусила себя за палец, да так сильно, что едва не откусила его со­всем. Вот почему рука моя теперь висит на перевя­зи. Она у меня так болит, что я едва могу сидеть верхом!»

Ее повествование глубоко меня тронуло, я всем сердцем желал хоть как-то ей помочь. Я, в свою очередь, рассказал ей, как с год назад натолкнулся на один любопытный феномен, также связанный с музыкой и удививший меня до крайности.

Я рассказал Витвицкой, что — благодаря реко­мендательному письму от одного из величайших людей, отца Евлисия, который в детстве был моим учителем, — мне удалось побывать в среде ессеев, большинство из которых по национальности ев­реи, и наблюдать самому, как с помощью очень древних песнопений и мелодий они заставляли растения вырастать за полчаса. Я детально описал Витвицкой увиденное мной у ессеев. Она была настолько взволнована моим рассказом, что даже щеки у нее порозовели. Мы договорились о том, что как только вернемся в Россию, поселимся в каком-нибудь городе, где нас бы никто не беспоко­ил, и займемся экспериментами с воздействием музыки.

После нашего разговора Витвицкая снова стала такой же, как и несколько дней назад. Несмотря на пораненный палец, она проворнее всех карабкалась на утесы и могла с расстояния почти в двадцать километров разглядеть памятники, которые указы­вали нам путь.

Витвицкая умерла в России от простуды, кото­рую она подхватила во время путешествия по Вол­ге. Похоронили ее в Самаре. Я был там во время ее смертельной болезни, когда она только-только забо­лела, меня вызвали из Ташкента.

Когда я сейчас — уже перешагнув полувековой рубеж и повидав тысячи женщин почти всех стран мира — вспоминаю Витвицкую, то должен признать, что никогда не встречал, и, возможно, ни­когда не встречу другой такой женщины.

Итак, я продолжаю свой прерванный рассказ о моем старшем товарище, сущностном друге графе Любоведском, начав с того момента, как я поки­нул Константинополь и граф также уехал, и я опять несколько лет его не видел. Однако благода­ря письмам, которые постоянно от него получал, я в той или иной степени имел представление о том, где он находится, и о тех вопросах, что его зани­мали.

Сначала он отправился на остров Цейлон, после чего предпринял путешествие по реке Инд, начи­ная от ее истока. Затем в разное время я получал от него письма из Афганистана, Белуджистана, из Кафиристана, после чего наша переписка внезапно оборвалась, и я долгое время ничего не слышал о нем и не получал от него никаких известий.

Я был убежден, что он погиб во время очередно­го путешествия, и понемногу примирился с мыс­лью, что навсегда потерял самого дорогого мне че­ловека, как вдруг совершенно неожиданно встре­тился с ним в самом центре Азии при самых ис­ключительных обстоятельствах.

Дабы пролить больше света на мою последнюю встречу с человеком, который, согласно моим поня­тиям, представляет собой в нашей современной жизни идеал, достойный подражания, я должен снова прервать мое повествование и рассказать о человеке по фамилии Соловьев — он также был моим другом и товарищем. Позже Соловьев стал авторитетнейшим специалистом в том, что называ­ется общим термином «восточная медицина», а в частности — в тибетской медицине; кроме того, он был еще и самым величайшим в мире специалис­том в знании действия опиума и гашиша на психи­ку и организм человека.

В последний раз я встретился с графом Юрием Любоведским во время путешествия в Централь­ную Азию, в котором меня сопровождал Соловьев.

Соловьев

В четырех-пяти милях от Бухары, столице Бу­харского ханства, русские выстроили вокруг стан­ции Транскаспийской железной дороги новый крупный город под названием Новая Бухара.

Именно тогда, когда я жил в этом новом городе, я и повстречался с Соловьевым. Приехал я туда главным образом для того, чтобы посетить те места, где надеялся получить знания о фундаментальных принципах религии Мухаммеда, а также чтобы встретиться со своими старыми знакомыми — бу­харскими дервишами, принадлежавшими к раз­личным братствам, среди которых был и мой боль­шой друг Богга-Эддин. Однако в то время в Бухаре его не было, и никто не мог сказать мне, куда он отправился, но я тем не менее имел кое-какие осно­вания рассчитывать на его скорое возвращение.

Приехав в Бухару, я снял небольшую комнатку в доме толстой еврейки, торговавшей русским ква­сом. В комнате я жил со своим верным другом — крупной курдской овчаркой по кличке Филос, ко­торая вот уже девять лет как сопровождала меня во всех моих скитаниях. Между прочим, в каком бы городе или деревушке я не останавливался, мой Филос очень скоро делался там местной знаменито­стью — особенно среди мальчишек — благодаря тому, что таскал мне из чайханы или трактира чайник с кипятком. Иногда он даже отправлялся за покупками: записку с перечнем того, что мне нужно, и сумку он нес в зубах.

По моему мнению, собака у меня была просто удивительная, почему я не сочту излишним затратить чуть-чуть времени, чтобы хотя бы немного рассказать читателю о его редчайших психических способностях. Я опишу несколько случаев, в кото­рых ясно прослеживается ассоциативная изобрета­тельность его психических проявлений.

Незадолго до этого в бухарском городе П. я наве­щал дервишей из одного тамошнего братства, по­знакомиться с которыми мне настоятельно совето­вал Богга-Эддин. Первый случай имел место сразу после того, как дервиши покинули город П., а сам я решил двинуться в город Самарканд.

Мои финансовые ресурсы уже совсем подходили к концу: после оплаты за комнату в караван-сарае и возврата долгов в городе П. у меня оставалось самое большее шестьдесят копеек. Заработать ка­ким-нибудь образом денег в том городе не представ­лялось возможным, так как сезон работ еще не наступил, а продавать какие-либо художественные или механические изделия в маленьком, удаленном от европейской цивилизации городке было очень нелегко. С другой стороны, в Самарканде жило много русских и европейцев; кроме того, предвидя поездку в Самарканд, я отправил телеграмму в Тифлис с просьбой прислать мне деньги именно в Самарканд.

Не имея никакой возможности оплатить поезд­ку, я принял решение преодолеть расстояние до Са­марканда — а это около семидесяти километров — пешком, и однажды, в яркий солнечный день, от­правился вместе со своим верным Филосом в путь. Незадолго до этого я купил на пять копеек хлеба себе и баранью голову для Филоса. Хлеб я ел очень экономно, мяса от бараньей головы отрезал Филосу тоже немного, так что я не сказал бы, что наше путешествие проходило в сытости.

Кое-где по обеим сторонам от дороги располага­лись бостани — так на местном языке называются огороды. Во многих местах Туркестана давно стало обычаем отгораживать один огород от другого и от дороги при помощи иерусалимского артишока, ку­сты которого, переплетаясь между собой, растут очень высоко и образуют нечто вроде непреодоли­мого забора с колючей проволокой. Однажды я подошел к одному из таких заборов.

Поскольку я был очень голоден, то решил выко­пать несколько артишоков. Оглядевшись и не увидев вокруг никого, я быстренько выкопал четыре арти­шока, и прямо на ходу с большим удовольствием их съел. Я дал кусок артишока Филосу, надеясь, что пес поест, но тот только понюхал его, а есть не стал.

Придя в Новый Самарканд, у одного из местных жителей я снял комнату и сразу же отправился на почту узнать, не пришли ли из Тифлиса для меня деньги, но их еще не было. Поразмыслив над тем, как мне достать денег на первое время, я решил заработать их изготовлением искусственных бу­мажных цветов. Я тут же отправился в писчебу­мажный магазин, чтобы купить разноцветной бума­ги, но, после долгих подсчетов понял, что моих пятидесяти копеек на такую покупку не хватит, поэтому решил купить обычной белой и немного анилинового красителя для раскраски бумаги. Я высчитал, что так при минимальных затратах мне удастся сделать много цветов.

Из магазина я пошел прямо в городской парк, чтобы немного отдохнуть, сидя на лавочке в тени деревьев. Мой Филос сел рядом со мной. Погружен­ный в свои мысли, я смотрел на деревья, в ветвях которых, наслаждаясь тишиной полудня, прыгали и чирикали воробьи. Внезапно мне в голову при­шла такая мысль: «Почему бы не попробовать зара­ботать деньги на воробьях? Здешние жители — сарты — очень любят канареек и других певчих птах, ну а чем, скажите, воробей хуже канарейки?»

На улице, которая шла вдоль парка, была извоз­чичья стоянка, где отдыхали извозчики, сидя в полуденной дреме на своих ящиках. Там я надергал из конских хвостов нужное мне количество волоса и, сделав из них силки, установил в разных мес­тах. Вскоре в один из силков попался воробей. Я осторожно его распутал и принес домой.

Дома я попросил у своей хозяйки ножницы, слегка подстриг воробья так, чтобы он напоминал канарейку, после чего фантастически раскрасил его с помощью анилинового красителя. Затем я понес птицу в Старый Самарканд, где немедленно продал, заявив, что это — так называемая «американская канарейка». Новому владельцу мой воробей обо­шелся в два рубля. На эти деньги я тут же купил ярко раскрашенные клетки для птиц и с того дня начал торговать воробьями, превращенными моей рукой в «американские канарейки», но уже в клет­ках. За две недели я продал около восьмидесяти фальшивых канареек.

Первые три дня, когда я ходил ловить воробьев, я брал с собой Филоса, но потом брать перестал: к тому времени он стал местной достопримечательно­стью среди мальчишек из Нового Самарканда, ко­торые везде ходили за ним, в том числе и в парке, распугивая мне всех воробьев и затрудняя промы­сел.

В тот день, когда я перестал брать с собой Фило­са, он с самого раннего утра исчез из дома, а по­явился только вечером, усталый, весь покрытый грязью, и торжественно положил на мою кровать воробья, правда, мертвого. То же самое повторялось изо дня в день — на рассвете пес убегал из дома, а вечером возвращался, обязательно с воробьем в па­сти, которого клал мне на кровать.

Долго оставаться в Самарканде я не мог, не хо­тел рисковать. Я боялся, что дьявол может сыграть со мной злую шутку: пойдет дождь, после чего с моих «американских канареек» сойдет краска или какая-нибудь из них вдруг, вздумав пополоскаться в блюдечке с водой, превратится в жалкого ощи­панного воробья. Поэтому я предпочел, пока не поздно, убраться из Самарканда подобру-поздорову.

Из Самарканда я отправился в Новую Бухару, где ожидал встретить своего друга Богга-Эддина. Я чувствовал себя богатым человеком: в моем карма­не шелестело более ста пятидесяти рублей — сум­ма, в то время считавшаяся весьма значительной.

В Новой Бухаре, как я уже говорил, я снял ком­нату у толстой еврейки, торговавшей русским ква­сом. Мебели в комнате не было, поэтому на ночь в углу комнаты я расстилал простыню и спал на ней, без подушки. Я не потребовал себе кровати не толь­ко из экономии. Нет... Конечно, нельзя отрицать, что такой способ спать, в самом деле, очень деше­вый, но я делал это главным образом потому, что в тот период своей жизни я был, наверное, самым пос­ледовательным из всех последователей идей знаме­нитой'индийской йоги. Тем не менее я должен при­знать, что в то же самое время, даже в периоды больших материальных затруднений, никогда не мог отказать себе в чистой простыне и во флаконе дорогого одеколона, крепостью не менее восьмидеся­ти одного процента, которым обтирался перед сном.

Минут через пять — десять после того, как, по расчетам Филоса, я должен был заснуть, он тоже ложился на мою импровизированную постель, но не со стороны моего лица, а со спины. В изголовье моей ультракомфортабельной постели располагался не менее удобный маленький столик, сложенный из перетянутых бечевкой книг, освещавших те воп­росы, которые меня в тот момент особенно волнова­ли. На этом оригинальном столике находились предметы, которые могли бы понадобиться мне но­чью: керосиновая лампа, записная книжка, поро­шок от клопов и прочее.

Однажды утром, через несколько дней после мо­его приезда в Новую Бухару, я обнаружил на своем импровизированном столе большой иерусалимский артишок. «А моя хозяйка, оказывается, большая плутовка. Очень наблюдательная, несмотря на свой вес, почти сразу заметила мою слабость к иеруса­лимским артишокам», — подумал я и с удоволь­ствием съел артишок.

Я был совершенно убежден в том, что артишоки мне приносила моя хозяйка, поскольку никто, кро­ме нее, попросту не мог проникнуть ко мне в ком­нату. Поэтому, когда в тот же день я столкнулся с ней в коридоре, я пошутил насчет артишоков, на­мекнул на ее наблюдательность и поблагодарил за любезность; однако, к моему вящему удивлению, она совершенно ясно дала мне понять, что не толь­ко не имеет к артишокам никакого отношения, но даже не знает, что это такое.

На следующее .утро, на том же самом месте я снова, увидел артишок и, хотя съел его с не мень­шим удовольствием, чем первый, начал серьезно задумываться над их таинственным появлением в моей комнате.

Теперь представьте, каковым было мое изумле­ние, когда то же самое повторилось и на третий день! На этот раз я твердо решил провести рассле­дование и обязательно выяснить, кто это играет со мной такую загадочную, хотя и приятную, шутку; но прошло еще несколько дней, а я так ничего и не выяснил. В то же время, каждое утро, в одном и том же месте своего столика я обязательно находил иерусалимский артишок.

Поскольку загадочность ситуации день ото дня все больше сбивала меня с толку, я решил ее про­яснить, для чего однажды ранним утром спрятался в коридоре за бочку с бродившим квасом. Через не­которое время я увидел, как мимо бочки с иеруса­лимским артишоком в зубах, осторожно прокрался Филос. Он скользнул в комнату и положил арти­шок на столик, туда, где я их обычно обнаруживал. С тех пор я стал особенно внимательно пригля­дываться к Филосу.

На следующий день, когда я собирался выходить из дому, я погладил Филоса по левой стороне мор­ды, что на принятом между нами языке означало, что я отправляюсь далеко и не могу взять его с собой. Однако, выйдя из дому и пройдя совсем не­много, я повернул назад, вошел в лавку напротив того дома, в котором я снимал комнату, и стал наблюдать за входной дверью.

Филос появился довольно скоро. Он огляделся и направился в сторону рынка. Я, старательно пря­чась, последовал за ним. На рынке, возле весов, на которых взвешивался товар, рядом с мешками и ящиками с продуктами шумела большая толпа. Я не потерял Филоса из виду, даже когда он тихо и осторожно пробирался сквозь толпу.

Подойдя к дверям магазина, пес огляделся и, убедившись, что на него никто не смотрит, быстро схватил иерусалимский артишок из стоявшего не­подалеку мешка и припустился бежать. Когда же я вернулся домой, то на обычном месте на столе уви­дел иерусалимский артишок.

Я расскажу вам еще об одном свойстве психики этого удивительного пса. Обычно, когда я уходил из дома и не брал Филоса с собой, он ложился воз­ле двери и терпеливо дожидался моего возвраще­ния. В мое отсутствие каждый, кто хотел, мог вой­ти ко мне, но вот выйти уже не мог — могучий грозный пес не выпускал. Стоило только вошедше­му открыть дверь, как Филос начинал злобно ры­чать и скалить зубы, что было вполне достаточно для того, чтобы у любого смельчака сердце момен­тально уходило в пятки.

Расскажу вам об одном событии, также связан­ным с моим ныне покойным действительно истин­ном другом Филосом, который также произошел в Новой Бухаре. За день до этого случая один поляк — по профессии, как тогда называли, бродячий кинема­тографист — по совету местных жителей, знавших меня как единственного специалиста в этой облас­ти, пришел ко мне с заказом починить один из двух ацетиленовых баллонов, при помощи которых эти бродячие артисты проецировали свои кинема­тографические картинки. Незадолго до этого я по­обещал поляку зайти к нему в свободное время и отремонтировать баллон.

Но так уж случилось, что через день после наше-го разговора поляк заметил, что и из второго балло­на также вытекает ацетилен и, испугавшись, что следующий показ может не состояться очень долго, решил не ждать моего прихода, а самому зайти ко мне с баллонами. Узнав, что дома меня нет, но что комната моя открыта, поляк решил не тащить об­ратно тяжелые баллоны, а оставить их у меня.

В тот день я ушел в Старую Бухару, где намере­вался посетить одну очень старую мечеть, а по­скольку водить собак не только внутрь храма, но даже и на его территорию, считается, особенно сре­ди последователей религии Мухаммеда, большим святотатством, я был вынужден оставить Филоса дома, где он, как обычно, лег под дверью и стал дожидаться моего возвращения.

Пес, по своей привычке, спокойно пропустил странствующего кинематографиста-поляка внутрь, но как только тот попытался выйти — не тут-то было. После многократных и бесполезных попыток покинуть мою комнату бедный поляк, в конце кон­цов, сел на пол, и просидел так целый день, без воды и пищи, постоянно дрожа, до самой темноты, пока я поздно вечером не вернулся и не вызволил его.

Итак, как я уже говорил, я жил в Новой Буха­ре... и в это время, дабы заработать деньги, а также чтобы иметь некоторые другие преимущества, решил всерьез засесть за работу — изготавливать ис­кусственные цветы. Продавая их, я имел возмож­ность заходить практически во все интересующие меня места в Бухаре, и, помимо этого, доход от продажи искусственных цветов в этот период года обещал быть весьма неплохим.

Был конец Великого поста, а, как хорошо изве­стно, жители тех мест любят на Пасху украшать свои жилища и столы. Более того, на мою удачу, еврейская и христианская пасхи в тот год почти совпали по числам, а поскольку жители Новой Бу­хары в основном исповедуют эти две религии, спрос на искусственные цветы был особенно боль­шим.

Я работал буквально в поте лица своего, резал и красил днем и ночью, из дома выходил крайне ред­ко, только чтобы повстречаться со своими друзьями дервишами; иногда, что случалось еще реже, вече­ром, после особенно тяжелого дня, играл партию-другую в бильярд в находившемся неподалеку не­большом ресторане. В дни моей юности я очень любил бильярд и считался неплохим игроком.

Однажды вечером, в ночь на Святую Пятницу, закончив работу, я пошел сыграть в бильярд и вдруг в самый разгар игры услышал шум и гром­кие крики из соседней комнаты. Я бросил кий, ринулся туда и увидел, как четверо мужчин кого-то бьют.

Совершенно не зная никого из участников пота­совки и не имея представления, с чего все нача­лось, я тем не менее бросился спасать того, которо­го избивали. В юности я увлекался японской борь­бой джиу-джитсу, а также хивинским видом борь­бы физ-лес-лоо и всегда радовался возможности продемонстрировать преимущества этих видов бое­вого искусства перед обычной дракой. Вот и теперь, исключительно из желания «тряхнуть стариной», я выступил на стороне того, на которого насели четверо, и мы с ним, здорово поколотив нападавших, заставили их убраться.

В ту пору Новая Бухара была еще совсем моло­дым городом. Население ее составляли люди слу­чайные, среди которых было немало ссыльных из России, живущих по так называемому «волчьему билету», то есть под постоянным надзором поли­ции.

Жители города представляли собой разношерст­ную, разнородную толпу лиц, часть с громким про­шлым, а часть, вероятно, с громким будущим. Сре­ди них были и преступники, уже отсидевшие свои сроки, и много политических ссыльных, сосланных сюда по приговору суда или по административному приказу — и первое, и последнее практиковалось в России очень широко.

Окружение и условия жизни этих ссыльных были настолько ужасными, что все они без исклю­чения становились горькими пьяницами; даже те, кто раньше никогда не пил, и не имел наследствен­ной предрасположенности к алкоголизму, вполне закономерно, рано или поздно, но подпадали под общую тенденцию.

Именно к такой категории лиц и принадлежала та группа, в драку с которой я ввязался. После драки я выразил желание проводить своего нечаян­ного товарища домой, боясь, что если он выйдет на улицу в одиночку, то по дороге домой с ним обяза­тельно произойдет какая-нибудь неприятность; но оказалось, что он живет там же, что и напавшая на него четверка, на железнодорожных путях в одной из передвижных вагоноремонтных мастерских. По­скольку уже наступила ночь, мне ничего не остава­лось делать, как предложить ему пойти ко мне, на что он охотно согласился.

Мой новый знакомец — это и был Соловьев — оказался молодым еще человеком, однако по нему было ясно видно, что он уже начал крепко выпивать. Из потасовки он вышел изрядно побитый — один глаз у него сплошь заплыл лиловым синяком, лицо было все в кровавых ссадинах. На следующий день глаз у него опух так, что ничего не видел, и я уговорил Соловьева никуда не ходить, а остаться у меня до тех пор, пока ему не станет лучше, тем более что началась Пасха, накануне которой всех рабочих отпустили на праздник. На Страстную пят­ницу он вдруг куда-то исчез, но к вечеру пришел ночевать.

Следующий день я провел в сплошных бегах. Прежде всего мне нужно было доставить цветы, за­казанные мне к Пасхе. От дел я освободился лишь к вечеру и, поскольку не имел знакомых-христиан и, следовательно, никуда не был приглашен, купил кулич, пасху, несколько окрашенных яиц и все ос­тальное, что требовалось для встречи праздника, включая небольшую бутылку водки, и вернулся со своими покупками домой.

Я не нашел Соловьева у себя, поэтому, умыв­шись, приведя себя в порядок и почистившись — никакой другой одежды у меня не было, — я в одиночестве отправился на вечернюю службу в цер­ковь. Вернувшись, я увидел в своей комнате Соло­вьева, уже спящего. Поскольку стола у меня не было, я тихонько, чтобы не разбудить Соловьева, принес со двора дома большой пустой ящик, на­крыл его чистым листом бумаги и выложил все, что купил к празднику, и только после этого разбу­дил Соловьева.

Он очень удивился, увидев накрытый мною им­провизированный стол, и с радостью согласился раз­делить со мной торжественную трапезу. Он поднял­ся, мы сели за «стол»: он — на мои книги, а я — на перевернутое ведро.

Прежде всего я налил в стаканы водку, но, к моему удивлению, Соловьев, поблагодарив меня, пить отказался. Я выпил один, после чего Соловьев принялся за еду. Филос, присутствовавший на на­шем празднике, получил двойную порцию — две бараньих головы. Мы сидели и ели молча. Ни для меня, ни для Соловьева эта Пасха не была веселым праздником. Я живо представлял себе этот празд­ник в кругу моей семьи. Я начал думать о том, как там, далеко от меня, поживают мои родные и близ­кие. Соловьев тоже думал о чем-то. Так мы доволь­но долго сидели молча.

Внезапно, словно про себя, Соловьев произнес: «Господи, помоги мне, в память об этой ночи, и дальше держаться и не пить этой отравы, которая довела меня до такой жизни!» Он снова замолчал и лишь иногда вздыхал, затем, обреченно махнув рукой, безутешно произнес: «А, да что там...» и начал рассказывать мне о своей жизни.

Не знаю, что толкнуло его на этот рассказ, что повлияло на Соловьева. Возможно, этому послужи­ло Пасхальное воспоминание о времени далеком и дорогом, когда он еще был человеком, или же вид скромного, приготовленного специально для него стола, чего он никак не ожидал, разбередил ему душу, или то и другое вместе? Не знаю, но во вся­ком случае он вдруг стал изливать мне душу.

Оказалось, что раньше Соловьев работал почто­вым служащим, но стал им совершенно случайно. Он родился в купеческой семье, которая жила в Самаре, где его отец владел четырьмя мельницами. Мать его происходила из обедневшей дворянской семьи. Она, как и многие дети породистых аристок­ратов, получила образование в хорошей школе, и все ее воспитание детей сводилось к обучению их «хорошим манерам» и этикету, то есть всей той дребедени, которой ее саму когда-то пичкали.

Отец его редко бывал дома: почти все свое время он проводил или на своих мельницах, или на зер­носкладах. Кроме того, он был хроническим пьяни­цей и регулярно, семь раз в год, впадал в многонедельный запой. Но даже и в трезвом состоянии он не заслуживал от своего сына иного определения, как «невыносимый дурак».

Родители Соловьева, каждый из которых жил своей собственной жизнью и своими собственными интересами, просто терпели друг друга. Был у Со­ловьева младший брат, с которым они учились в гимназии. Родители, не имея ничего общего между собой, разделили и детей. Старший сын был лю­бимчиком матери, младший — отца, на почве чего в доме случались частые сцены. Отец никогда не обращался к своему старшему сыну иначе как с насмешкой, отчего между ними возникла и начала расти взаимная ненависть. Мать, получавшая от отца деньги на личные расходы, ежемесячно давала Соловьеву небольшую сумму. Однако с годами его аппетиты возросли, денег, получаемых от матери, стало не хватать на ухаживания за девушками. Однажды он выкрал у своей матери браслет и про­дал его, то ли для того, чтобы сделать какой-то девушке подарок, то ли для чего-то еще.

Когда мать обнаружила пропажу, она скрыла это от отца; с тех пор Соловьев начал регулярно, едва ли не ежедневно, красть у матери вещи. Когда отец узнал об этом, он устроил дома ужасную сцену и выгнал сына из дома, но позднее, благодаря вмеша­тельству родственников и матери, простил его и разрешил вернуться.

Я точно не помню, в каком классе учился Соловь­ев, кажется в пятом, а, может быть, в предпослед­нем, когда в Самару приехал бродячий цирк. И тут Соловьев совсем потерял голову, по уши влюбив­шись в полуголую наездницу по имени Верка. Когда цирк переехал в другой город, в Царицын, Соловьев последовал за ним, прихватив с собой деньги, кото­рые обманным путем получил от матери.

К этому времени он начал попивать. В Царицы­не он узнал, что Верка сбежала из цирка с каким-то капитаном конной полиции и с горечи запил всерьез. Он стал постоянным посетителем портовых кабаков, где нашел много приятелей себе под стать.

Беспробудное пьянство кончилось тем, что од­нажды, когда он спал, его дочиста обокрали. Соло­вьев очнулся в незнакомом городе без копейки де­нег в кармане, без всякой надежды на помощь, так как послать телеграмму домой он не. решался.

Он начал постепенно продавать вещи с себя, сна­чала ценности, а потом и одежду, и превратился в замызганного, одетого в лохмотья бродягу — в са­мом прямом смысле этого слова, изгоя общества.

Голод заставил его наняться работать в рыбац­кую артель, и в итоге, переходя с одной работы на другую, в компании таких же, как и он, изгоев, Соловьев Очутился в Баку. Здесь судьба немного сжалилась над ним: кто-то подарил ему приличную одежду, а немного позже Соловьеву удалось устро­иться телефонным оператором в район Балахна.

Бедствия прошлой жизни заставили его одумать­ся, и он всерьез начал работать. Однажды он встре­тил одного из своих земляков-самарцев, который, познакомившись с ним, то есть узнав, из какой семьи Соловьев происходит, решил помочь ему по­лучить место получше.

Имея за плечами пять классов гимназии, Соло­вьев получил место помощника в Баку, в почтово-телеграфном отделении, но несколько месяцев был вынужден работать, не получая никакой зарплаты. После этого он был назначен чиновником почтово-телеграфной службы в Кушке и отправился туда. Благодаря трезвому образу жизни, он вскоре не только приоделся, но и начал потихоньку отклады­вать деньги.

Когда Соловьеву исполнился двадцать один год, он получил уведомление от местного армейского на­чальства о том, что будет призван на военную службу. Данное уведомление означало, что Соловьев обязан вернуться в свой родной город, что он и сделал. Приехав в Самару, он остановился в гости­нице, откуда послал своей матери письмо. Мать, и раньше получавшая от него весточки, была рада, что сын, встав на путь истинный, совершенно пере­менился, и добилась от отца его прощения.

Соловьев снова вернулся домой, и отец, увидев, что сын его взялся, наконец, за ум, обрадовался, что все обошлось, и относился к нему очень хорошо.

Заявив самарскому армейскому начальству о своем прибытии, Соловьев был призван на службу, но поскольку призывники со специальностью теле­графиста распределялись на места центральной ад­министрацией, был вынужден несколько месяцев ждать назначения. Соловьев прожил в отчем доме месяца три-четыре, после чего получил назначение на место телеграфиста в железнодорожный баталь­он на одном из участков Транскаспийской желез­ной дороги, имевшей в то время стратегическое значение и подчинявшейся армейским властям.

Приехав на место службы и прослужив, как то обязательно требовалось, несколько недель рядо­вым второй роты, Соловьев был назначен на так на­зываемую кушкскую ветку, но вскоре после того заболел желтухой и был отправлен в госпиталь в Мерв, где стояла его рота. После выздоровления Соловьева направили в Самарканд, где располагал­ся батальонный штаб, а немного позже — в воен­ный госпиталь для прохождения проверки на пред­мет пригодности к дальнейшему несению армейс­кой службы.

В главном корпусе госпиталя, куда поместили Соловьева, была одна камера, в которой находились заключенные. Как-то, прогуливаясь по коридору, Соловьев, через решетку, которой было заделано окошко в двери, сначала разговорился с одним из них, неким поляком, обвинявшимся в фальшиво­монетничестве, а вскоре и познакомился.

Получив по причине слабого здоровья освобож­дение от прохождения дальнейшей службы, Соло­вьев готовился к выписке из госпиталя. Узнав об этом, поляк попросил Соловьева передать письмо своему знакомому, жившему недалеко от железно­дорожной станции в Самарканде. В знак благодар­ности за услугу поляк тайком передал Соловьеву флакончик с голубоватой жидкостью, объяснив, что с ее помощью можно изготавливать фальши­вые, зеленого цвета, трехрублевые купюры — и только такие, — и что делать это нужно следую­щим образом:

Специальную бумагу, смоченную этой жидко­стью, необходимо прилепить к обеим сторонам трехрублевой купюры и крепко сжать страницами книги. С полученного таким способом отпечатка, по словам поляка, можно было сделать три или даже четыре отличные копии.

В Центральной Азии, где люди не были так хо­рошо знакомы с российскими деньгами, как в са­мой России, пустить в оборот сработанные подоб­ным образом фальшивки не представляло большого труда. Вначале Соловьев попробовал изготовить трехрублевую купюру исключительно из любопыт­ства, для того, чтобы проверить — действительно ли процесс изготовления фальшивых денег так прост; но несколько позже, перед самым отъездом домой, он, оказавшись в небольшом затруднении, изготовил небольшую партию поддельных купюр уже специально и без всякого для себя риска пус­тил их в оборот.

Дома его встретили с радостью; отец не просил, а требовал, чтобы Соловьев остался дома и начал помогать ему в делах, которыми частично уже за­нимался и младший брат. Но после нескольких ме­сяцев напряженной работы Соловьев начал томить­ся и, скучая по вольной беззаботной жизни, при­шел к отцу и честно сказал, что работа ему не нравится и что больше заниматься ею он не хочет. Отец отпустил его и даже дал приличную сумму денег.

После этого Соловьев отправился в Москву, а оттуда — в Санкт-Петербург, начал пить, сначала понемногу, а затем все больше и больше, и, в конце концов, пьяный, очутился в Варшаве. К тому вре­мени с момента его освобождения от армейской службы прошел почти год. Однажды, во время про­гулки по одной из улиц Соловьева остановил ка­кой-то человек, оказавшийся тем самым заключен­ным, который сидел в камере самаркандского воен­ного госпиталя. Так получилось, что суд его оправ­дал, и теперь он приехал в Варшаву в основном за бумагой и за печатным станком, доставка которого из Германии ожидалась со дня на день. Он предло­жил Соловьёву вступить с ним в партнерство, в частности, помогать ему «обрабатывать» Бухару.

Возможность хоть и преступного, но очень легко­го заработка соблазнила Соловьева. Он отправился в Бухару ждать возвращения своего партнера, но тот, ожидая доставки станка, задержался в Варша­ве. Тем временем Соловьев продолжал пить; после того, как растратил все, что у него было, он нанял­ся разнорабочим на железную дорогу, где до того момента, когда я его встретил, проработал три ме­сяца, причем все это время пьянствовал напропа­лую.

Искреннее повествование Соловьева глубоко тро­нуло меня. Уже в то время я многое знал о гипнозе и, после введения человека в определенное состоя­ние, мог повлиять на его поведение, давая установ­ку на избавление от любой пагубной привычки. Поэтому я, спросив Соловьева, действительно ли он хочет избавиться от своего пагубного пристрастия к водке, и получив утвердительный ответ, предложил ему свою помощь, объяснив, что и как я буду де­лать. Соловьев согласился на мое предложение, и, начиная со следующего дня, я ежедневно вводил его в гипнотическое состояние и давал соответству­ющие установки. В конце концов он начал чувство­вать столь сильное отвращение к водке, что даже не мог смотреть на эту «отраву», как он ее назы­вал.

К этому времени Соловьев распрощался со своей работой на железной дороге и переехал ко мне. Он начал помогать мне делать искусственные цветы и иногда выходил торговать ими на рынок.

Когда Соловьев, таким образом, сделался моим помощником, мы попривыкли друг к другу и нача­ли жить как два добрых брата, в Старую Бухару наконец-то вернулся мой старинный друг дервиш Богга-Эддин, о котором два, а может быть и три, месяца я не имел никаких известий. Узнав, что я нахожусь в Бухаре, он пришел ко мне на следую­щий же день после приезда.

Когда я спросил Богга-Эддина, почему он так долго отсутствовал, тот ответил мне так: «Я отсут­ствовал все это время, потому что в одном из горо­дов Верхней Бухары случайно встретился с необы­чайно интересным человеком, и, чтобы иметь воз­можность постоянно видеть его и как можно боль­ше поговорить о тех вопросах, что глубоко волнуют меня, я нанялся к нему проводником, после чего мы вместе прошли всю Верхнюю Бухару и берега Амударьи. Вот почему я так задержался. Этот ста­рик, — продолжал Богга-Эддин, — принадлежит к братству, которое дервиши называют Сармунг, и основной монастырь которого расположен где-то в Центральной Азии».

Затем Богга-Эддин рассказал мне следующее: «Во время одного из моих разговоров с этим нео­быкновенным, удивительным человеком я вдруг узнал, что он много слышал о тебе, и поэтому спро­сил, будет ли он иметь что-либо против, если ты вдруг захочешь его увидеть. На этот вопрос старик ответил, что будет только рад увидеть тебя, челове­ка, который, хотя по своему происхождению и яв­ляется кафиром, сумел благодаря непредвзятому отношению ко всем людям приобрести душу напо­добие нашей».

Кафирами называют всех иностранцев иной веры — в это число входят, как правило, все евро­пейцы без исключения — которые, согласно мест­ным представлениям, живут подобно скотам, без каких-либо принципов, не имея в себе ничего свя­того.

У меня голова закружилась ото всего, что рас­сказал мне Богга-Эддин об этом человеке, и я начал умолять его как можно скорее устроить мне встре­чу с ним. Дервиш охотно согласился, поскольку в то время удивительный старик находился не так далеко от Новой Бухары, гостил у какого-то своего знакомого в одном из близлежащих кишлаков. Мы уговорились отправиться туда на следующий же день.

Я несколько раз вел со стариком долгие беседы. В последней из них он посоветовал мне отправиться в его монастырь и побыть там некоторое время.

— Возможно, — объяснял он мне свое предложе­ние, — вам удастся получить там ответы на интере­сующие вас вопросы, и тогда у вас появится ясное представление о том, что вы ищете.

Он прибавил, что, если я захочу поехать в мона­стырь, он будет рад помочь мне и найдет необходи­мых проводников, но только при одном условии: если я дам торжественную клятву никогда и нико­му не выдавать местонахождение монастыря.

Разумеется, я тут же согласился с его условием. Единственно, о чем я сожалел, так это о том, что мне придется расстаться с Соловьевым, к которому я к тому времени привязался, поэтому я, так, к слову, не надеясь на положительный ответ, спросил старика, нельзя ли мне в это путешествие взять с собой одного своего друга. Старик немного поду­мал, а затем ответил: «Думаю, можно, если, конеч­но, вы можете поручиться за него и если он даст такую же клятву».

Я мог полностью поручиться за Соловьева, по­скольку за время нашей дружбы он не раз доказы­вал способность держать слово.

Обговорив все детали, мы условились, что через месяц, день в день, у развалин Ени-Хиссара, на берегу Амударьи, нас встретит группа людей, кото­рых мы узнаем по паролю и которые отведут нас в монастырь.

В назначенный день мы с Соловьевым прибыли к развалинам древней крепости Ени-Хиссар и в тот же день встретились с посланными к нам четырьмя каракиргизами. После обычной церемонии мы вме­сте поужинали, и, как только начало смеркаться, они накинули нам на головы башлыки и, усадив на лошадей, повезли в монастырь.

Во время всего нашего путешествия мы неуклон­но и добросовестно выполняли условия клятвы и не пытались ни выяснить путь, которым ехали, ни разглядеть места, через которые проезжали. Баш­лыки с нас снимали ночью, и — иногда — днем, когда мы останавливались, чтобы поесть. Кроме этого, нам еще дважды разрешали снять башлыки. В первый раз это произошло на восьмой день пути, когда нам предстояло пройти по узкому висячему мосту, проехать по которому верхом или идти вдво­ем, плечом к плечу, было совершенно невозможно. Пересечь мост можно было только идя гуськом и только с открытыми глазами.

Успев рассмотреть характер местности, мы дога­дались, что находимся где-то в долине рек Пяндж или Зеравшан, так как окруженный горами поток, через который мы переходили, был очень широк, а висячий мост, по которому мы шли, сильно напо­минал те, что связывают утесы на этих двух реках.

Необходимо сказать, что для нас было бы куда лучше и спокойнее, если бы по мосту можно было бы перейти с завязанными глазами. То ли оттого, что мы долго двигались с завязанными глазами, то ли по какой-то иной причине, но я никогда не за­буду то нервное возбуждение и то состояние ужаса, что охватили меня при виде разверзшейся подо мной бездны и хлипкого мостика, на который мы долгое время не решались даже ступить.

Подобные мосты мы нередко встречали в Турке­стане: в тех местах, где невозможно найти другого, более подходящего пути, или там, где нужно было сократить маршрут, в ином случае занимавший десятки дней.

Ощущение, которое испытывает человек, ступая на подобный мост и глядя на дно ущелья, где обыч­но течет река, сравнимо с тем, которое возникает при взгляде вниз с Эйфелевой башни, но только первое куда как сильнее. Когда же, стоя на мосту, смотришь вверх, тебя окружает сплошная стена из гор, верхушек которых не видно, они уходят ввысь и рассмотреть их можно только с расстояния в не­сколько километров.

Как правило, перил на таких мостиках нет, а сами они так узки, что когда по нему идет гружен­ная кладью лошадь, двигаться за ней человеку не­возможно — мост начинает прыгать под ногами вверх-вниз, как хороший пружинный матрас, что немедленно вызывает сомнения в прочности моста.

По большей части висячие мосты удерживаются на месте при помощи канатов, сделанных из воло­кон коры определенных деревьев, один конец кото­рых привязывается к мосту, а другой — либо к стоящему на утесе дереву, либо к выступающему утесу. В любом случае я не советую искать возмож­ности пройти по такому мосту даже тем, кого в Европе называют любителями острых ощущений. У любого европейца, ступившего на подобный мост, сердце непременно сразу же уйдет не в пятки, а гораздо ниже.

Во второй раз нам развязали глаза тогда, когда мы повстречали караван. Наши проводники, не желая вызывать подозрений странными накидками на наших головах, посчитали, что будет лучше, если мы поедем без башлыков, и попросили нас снять их. В это время мы как раз проезжали мимо одного из возведенных на самом верху горного пе­ревала памятников, часто встречающихся в Турке­стане. В Туркестане много таких памятников, очень разумно поставленных так, чтобы их было видно издалека; без них мы, бедные путешествен­ники не имели бы никакой возможности ориенти­роваться в этом хаотичном бездорожном краю. Воз­водятся такие памятники, как правило, на возвы­шенных местах для того, чтобы путники смогли увидеть их за многие-многие километры. Я их на­зываю «памятники», хотя на самом деле это не более, чем обычные стены, сложенные из камня, или даже длинные, вбитые в землю шесты.

У жителей гор бытует множество легенд и пове­рий, связанных с тем или иным памятником, напо­добие следующих: в этом месте был погребен или взят живым на небо такой-то святой, который там-то убил семиглавого дракона, и что вот тут с ним приключилось нечто исключительное. Обычно свя­той, в честь которого воздвигнут памятник, счита­ется защитником и хранителем этого места и при­легающей к нему территории, и если путнику уда­ется преодолеть какую-нибудь обычную для данной местности трудность — к примеру, избежать рук бандитов или лап хищных животных, благополуч­но миновать перевал или перейти реку, либо пре­одолеть иную опасность, — то считается, что это произошло исключительно благодаря вмешательству святого. Поэтому каждый купец, паломник или просто путешественник, удачно миновавший все опасности, оставляет у памятника свои дары святому.

Здесь давно стало традицией делать подношение в виде какого-либо предмета, который, как здесь полагают, автоматически напомнит святому о мо­литвах человека, сделавшего это подношение. Соот­ветственно, в дар святому оставляют куски мате­рии, хвост животного или что-нибудь в этом роде, причем одним концом они привязываются к памят­нику или шесту, а другой свободно трепещется на ветру.

Благодаря подобным развевающимся дарам, мес­то, где расположен памятник, можно легко увидеть с очень большого расстояния. Тот, кому известно приблизительное расположение памятников, может вполне увидеть нужный с какой-нибудь возвышен­ности и определить себе путь в его направлении, а от него — дальше, до другого памятника, и так же до следующего. Человеку, не знакомому с располо­жением памятников, в этих краях путешествовать невозможно. Ни дорог, ни отпечатков следов здесь нет, а если и появляется хоть какая-то тропинка, то существует она очень недолго: вначале она, под воздействием переменчивой погоды или под снегом, принесенным метелями, меняется, а затем вовсе исчезает. Поэтому если бы здесь не было ориенти­ров в виде памятников, то путнику пришлось бы очень трудно: подходящую тропу он едва ли най­дет, так как в этих местах мало толку даже от са­мого точного компаса. Путешествовать в здешних краях можно только определяя направление по па­мятникам.

В пути нам несколько раз приходилось менять лошадей на мулов, а однажды даже передвигаться пешком. Несколько раз мы переплывали через реки, переходили через горы, и только по температуре — по жаре или холоду — определяли, где находимся, спускаемся ли в глубокую долину или поднимаемся вверх. Наконец, на двенадцатый день пути, когда нам развязали тлаза, мы увидели, что стоим в узком ущелье, которое пересекает узкая речушка с берегами, покрытыми богатой раститель­ностью.

Как оказалось, это наша последняя остановка. Поев, мы снова отправились в путь, но теперь уже без накинутых на глаза и завязанных башлыков. Мы двинулись на мулах вверх по речушке, но успе­ли проехать только чуть больше получаса, как пе­ред нами открылась небольшая долина, окружен­ная со всех сторон громадными горами. Справа и впереди нас, немного левее, мы увидели заснежен­ные горные вершины. Пересекая долину, мы мино­вали поворот, за которым на некотором расстоянии от нас, на левом склоне горы, заметили какие-то строения. Подъезжая к ним, мы смогли рассмотреть в них нечто похожее на старинную крепость — та­кие же, только меньшего размера, можно увидеть на берегах Амударьи или Пянджа. Строения были обнесены высокой сплошной стеной.

Наконец мы въехали в главные ворота, где нас встретила какая-то пожилая женщина, с которой наши проводники перебросились несколькими сло­вами и сразу же, повернув назад, через те же воро­та уехали. Мы остались стоять возле пожилой жен­щины, которая не торопясь провела нас в крошеч­ную комнатушку, напоминавшую келью, и, пока­зав на две стоявшие там кровати, удалилась.

Вскоре к нам вошел почтенного вида старик и, ни о чем предварительно не расспрашивая, завел с нами разговор на туркменском языке. Он говорил очень дружелюбно, словно мы были его старыми добрыми знакомыми. Он показал нам, где что нахо­дится, сказав, что первые несколько дней еду нам будут приносить прямо в комнату. Он посоветовал нам отдохнуть после долгого путешествия, приба­вив, впрочем, что если мы не устали, то можем пойти побродить по окрестностям. Короче говоря, старик дал нам понять, что мы можем свободно жить как нам вздумается.

Поскольку мы в самом деле были очень утомле­ны путешествием, то решили немного отдохнуть и легли спать. Я спал как полено и проснулся толь­ко, когда услышал, как в нашу комнату вошел какой-то мальчик с чашками, самоваром с зеленым чаем и завтраком» состоявшим из кукурузных ле­пешек, козьего сыра и меда. Я хотел спросить мальчика, где нам можно помыться, но, к сожале­нию, оказалось, что тот говорит только на языке пшенэис, очень своеобразном, из которого я знал лишь несколько ругательных слов.

К этому времени Соловьев уже проснулся, куда-то вышел, но минут через десять вернулся. Вече­ром он, как и я, сразу заснул крепким сном, но ночью проснулся и, не желая меня разбудить, сна­чала долго лежал, перебирая в памяти тибетские слова. На рассвете он вышел из комнаты, чтобы оглядеть местность, и уже подходил к воротам, что­бы выйти наружу, как какая-то пожилая женщина что-то крикнула ему и жестами начала приглашать его войти в небольшой домик, стоявший в углу двора. Соловьев пошел за ней, думая, что нам зап­рещалось выходить из крепости, но, когда вошел в дом, то оказалось, что женщина всего лишь хотела угостить его теплым парным молоком, после чего не только проводила к воротам, но даже сама по­могла их открыть.

Поскольку к нам больше никто не приходил, то мы решили, выпив чаю, выйти погулять и заодно оглядеться. Прежде всего мы обошли высокую сте­ну, окружающую здания. Кроме тех ворот, через которые мы вошли, были еще одни, поменьше — они располагались в северо-западной части стены.

Повсюду царила почти устрашающая тишина, прерываемая лишь монотонным рокотом далекого водопада, да еще изредка пением птиц. Был жар­кий летний день. Воздух был тяжел. Нас одолевала апатия и совсем не интересовал величественный пейзаж, открывшийся перед нами. Нас заворажи­вал и манил к себе лишь колдовской: звук водопа­да. Не сговариваясь мы с Соловьевым двинулись по направлению к водопаду, и с этого момента он стал самым любимым нашим местом.

Ни в этот день, ни на следующий никто к нам не пришел; но зато регулярно, трижды в день, мы по­лучали еду, которую составляли, главным образом, молочные продукты, сушеные фрукты и рыба — пятнистая форель, и еще каждый час шва, доливали в самовар кипятку. В основном мы проводили вре­мя, лежа в кровати, или отправлялись к водопаду, где под его монотонное звучание вспоминали тибет­ские слова.

Все это время ни у водопада, ни на пути к нему мы не встречали ни единого человека; лишь раз, когда мы сидели возле него, недалеко от нас про­шли четыре молоденькие девушки; однако, заметив нас, они резко свернули в сторону, исчезли в не­большой рощице и вскоре уже входили в малень­кие ворота на северо-западной стороне стены.

На третий день нашего пребывания здесь, утром, когда я сидел в тени у водопада, а Соловьев, от безделья и скуки, пытался с помощью неких соб­ственных, ему одному известных умственных уп­ражнений, вычислить при помощи палочек высоту заснеженных пиков, возвышавшихся перед нами, мы увидели, что к нам бежит тот самый мальчик, который в день нашего приезда приносил еду. Под­бежав, он передал Соловьеву записку, свернутый лист бумаги без конверта.

Соловьев взял записку, и, прочитав на ней слова «Ага Георгий», не разворачивая, озадаченно передал ее мне. Когда я раскрыл записку и узнал по­черк, в глазах у меня все потемнело, настолько это было неожиданным. Я слишком хорошо знал этот почерк: он принадлежал самому дорогому в моей жизни человеку, графу Любоведскому.

Записка была написана по-русски, и вот ее текст: «Дорогое дитя мое! Когда я узнал, что ты здесь, я подумал, что со мной случится удар! Я очень огор­чен тем, что не могу сейчас же броситься к тебе, чтобы тебя обнять. Я болен и лежу в постели; все эти дни я не выходил и никого не видел, и всего только минуту назад узнал, что ты здесь. О, как я рад, что скоро смогу увидеть тебя! И я вдвойне рад тому, что ты пришел сюда сам, без моей помощи и без помощи наших общих друзей (в таком случае я бы знал о твоем появлении здесь), ибо это доказыва­ет, что все последнее время ты не спал, но бодрство­вал. Приходи же ко мне скорее, и мы обо всем пого­ворим! Я также слышал, что сюда ты пришел не один, а с товарищем. Хотя я не знаю его, я буду рад приветствовать его как твоего друга».

Я бросился бежать, еще не прочитав записку и до половины. Дочитывал ее я уже на бегу, одновре­менно махнув рукой Соловьеву. Тот вскочил и по­бежал за мной. Честно сказать, я даже не знал, в ту ли сторону я бегу. Когда мы вбежали в первый двор, в котором жили, мальчик повел нас дальше, во второй двор, где указал на келью, в которой лежал граф.

После радостных приветствий и объятий я спро­сил графа, что с ним приключилось, отчего он забо­лел.

«До недавнего времени, — начал он рассказы­вать, — я чувствовал себя очень хорошо. Но две недели назад, после купанья, я стал стричь себе ногти и, вероятно, случайно остриг один из ногтей слишком коротко, поскольку, гуляя потом, как обычно, босиком, я, должно быть, занозил большой палец, и он начал болеть. Вначале я не придал это­му большого значения, думая, что боль вскоре пройдет; но с каждым днем рана болела все сильнее и сильнее, а потом началось нагноение. Неделю назад у меня случилась лихорадка, затем начала подниматься температура, и я был вынужден лечь в постель. У меня даже начался бред. Братья сказа­ли мне, что у меня было заражение крови, но сей­час все позади, и я снова чувствую себя хорошо. Но что это мы все обо мне, да обо мне... Я скоро по­правлюсь. Давай, рассказывай скорее, каким чудом ты попал сюда?» .

Я коротко рассказал графу о своей жизни за пос­ледние два года, что мы с ним не виделись: о слу­чайных встречах, которые произошли в этот пери­од; о моей дружбе с дервишем Богга-Эддином, и обо всех связанных с этим событиях; и о том, каким образом, в конечном счете, я оказался здесь. Затем я спросил графа, почему он исчез из поля зрения так стремительно, почему столько времени не давал ничего о себе знать, и почему заставил меня много волноваться о его судьбе; а в заключение сказал о том, как с горьким сердцем я был вынужден при­мириться с мыслью, что навсегда потерял его. Еще я рассказал графу, как, думая, что этим смогу ему как-то помочь, не считаясь с расходами и, в общем-то, не особенно веря в их действенность, заказывал по нему заупокойные службы.

Потом я спросил графа, каким образом он сам сюда попал, на что граф ответил следующее: «К моменту нашей последней встречи в Константино­поле во мне уже начала расти некая внутренняя усталость, что-то вроде апатии. Во время путеше­ствия на Цейлон и все последующие полтора года эта апатия постепенно приняла форму состояния, которое кто-то мог бы назвать тоскливым разочаро­ванием; затем же во мне появилась и развилась какая-то внутренняя пустота, и в итоге все интересы, связанные с жизнью, перестали меня занимать. Приехав на Цейлон, я познакомился с известным буддийским монахом А. Мы много разговаривали, часто с совершенной откровенностью, и итогом на­ших бесед стала организованная нами экспедиция на реку Ганг, с заранее разработанным планом и детально намеченным маршрутом, предпринятая в надежде окончательно прояснить для себя вопросы, которые в то время занимали А. не меньше, чем меня.

Лично для меня это предприятие было последней оставшейся соломинкой, за которую я отчаянно ухватился, и поэтому, когда и эта экспедиция ока­залась очередной погоней за миражом, во мне все окончательно умерло, и я не хотел больше ничего предпринимать.

Так получилось, что после этой экспедиции я снова вернулся в Кабул, где полностью предался типично восточному безделью; живя бесцельно, без всяких надежд и интересов, я механически встре­чался со старыми знакомыми и заводил новые. Я частенько захаживал в дом одного моего старинно­го друга Ага-хана. В компании с таким человеком, как он, проделавшим удивительно много путеше­ствий, среди скучной кабульской жизни можно было как-то скоротать время.

Однажды среди его гостей я увидел сидящего на почетном месте старого тамила в облачении, никак не подходившем для дома Ага-хана. Поприветство­вав меня, хан, заметив мое недоумение, торопливо прошептал мне, что почтенный старик является его особым другом, человеком странным, перед кото­рым он находится в неоплатном долгу, поскольку тот когда-то даже спас его- от смерти. Старик жил постоянно где-то на севере, но частенько наведы­вался в Кабул: иногда повидаться с родственника­ми, иногда — по делам; но во всяком случае, при­езжая в Кабул, он всегда заходил к Ага-хану, чему тот был несказанно рад, так как не встречал в сво­ей жизни человека лучше его. Ага-хан посоветовал мне побеседовать со стариком, прибавив, что гово­рить мне нужна погромче» так как тот немного ту­говат на ухо.

Беседа, прерванная моим присутствием, возобно­вилась. Говорили о лошадях. Старик тоже прини­мал участие в разговоре, и было видно, что он не только любит лошадей, но и хорошо в них разбира­ется. Затем разговор зашел о политике. Гости гово­рили о соседях Афганистана, а также о России и об Англии; причем когда разговор коснулся России, Ага-хан, кивнув в мою сторону, шутливо произнес: «Пожалуйста, не говорите о России, иначе вы мо­жете обидеть моего русского гостя».

Несмотря на шутливый тон, мне стало очевидно, что хан вполне серьезно попытался воспрепятство­вать возможным критическим замечаниям в сторо­ну России и русских. Нужно сказать, что в то вре­мя и русских, и англичан ненавидели везде, по всей этой стране.

На этом общий разговор угас, и гости, разделив­шись на группы, завели беседы на разные темы. Я разговорился со стариком, к которому вдруг почув­ствовал растущий интерес. Он говорил со мной на местном наречии, спросил, откуда я приехал и как долго живу в Кабуле. Внезапно он перешел на рус­ский язык, и хотя говорил с очень заметным ак­центом, но произносил слова и строил предложения правильно. Он объяснил, что жил в России, был в Москве и даже Санкт-Петербурге, долгое время на­ходился в Бухаре, где, познакомившись со многи­ми русскими, через них выучил язык. Он приба­вил, что рад возможности снова поговорить на рус­ском языке, поскольку из-за отсутствия практики начал понемногу забывать его.

Чуть позже, между прочим, он сказал, что если я хочу поговорить на своем родном языке, а также оказать честь старому человеку, то мы могли бы пойти в расположенную неподалеку чайхану и там продолжить нашу беседу. Старик пояснил, что по­сидеть в кафе или чайхане — одна из его слабостей и привычек еще со времен юности; и что теперь, когда он наезжает в этот город, он не может отка­зать себе в удовольствии провести часть свободного времени в какой-нибудь чайхане, поскольку, не­смотря на царящие там шум и суету, ни в одном другом месте не может думать так же сосредоточен­но. «Несомненно, что именно из-за шума и суеты в чайхане так хорошо думается», — прибавил он.

Я с огромным удовольствием согласился, правда, разумеется, не для того, чтобы поговорить на род­ном языке, а по какой-то иной причине, объяснить которую я тогда не мог. Хотя я уже тогда был не молод, но начинал ощущать в себе по отношению к нему то же чувство, которое испытывает внук к горячо любимому деду.

Гости вскоре начали расходиться. Старик и я вышли вместе, болтая по пути о том о сем. Подой­дя к чайхане, мы сели на открытой террасе и зака­зали себе зеленого бухарского чая. По тому внима­нию и почтению, которое в чайхане оказывали при­шедшему со мной старику, я сразу догадался, что здесь его хорошо знают и уважают.

До того, как мы выпили первую чашку, мы гово­рили о таджиках, но затем он вдруг прервал разго­вор и произнес: «Все, о чем мы с вами беседовали — чепуха, не это главное». Он внимательно посмотрел на меня, затем отвернулся и замолчал.

И то, как неожиданно он прервал разговор, и как его закончил, и, особенно, его пронизывающий взгляд, — все это показалось мне чрезвычайно стран­ным. «Бедняга, — подумал я, — вне всякого сомне­ния его умственные способности от возраста начина­ют слабеть, а ум его — отвлекаться», и мне стало невыразимо жаль этого старого доброго человека.

Внезапно чувство жалости я начал ощущать и по отношению к себе. Я вспомнил, что еще немного, и мой ум будет так же отвлекаться, и что недалек тот день, когда я тоже потеряю способность концентри­ровать свои мысли и так далее и тому подобное. Я так погрузился в свои невеселые мимолетные мыс­ли, что даже забыл о старике. Вдруг я вновь услы­шал его голос. Слова, которые он произносил, мгно­венно разогнали мои мрачные мысли, встряхнули и привели меня в мое обычное состояние. Жалость сменилась таким удивлением, которого, надо при­знаться, я никогда до того момента не испытывал.

«Эх, Гого, Гого, сорок пять лет ты работаешь, страдаешь и неустанно трудишься, но ни разу ты так и не решил для себя, и не узнал, что нужно сделать, чтобы хотя бы на несколько месяцев жела­ния твоего ума стали желаниями твоего сердца. Если бы тебе удалось этого достичь, не был бы ты в твои, уже довольно зрелые годы, таким одино­ким, какой ты есть сейчас».

Произнесенное стариком имя «Гого» заставило меня вздрогнуть от изумления. Откуда этот индус, впервые в жизни встретивший меня здесь, в Цент­ральной Азии, может знать имя, которым меня называли только мои одноклассники, мать и няня шестьдесят лет назад, и которое я с тех пор никог­да и ни от кого не слышал?

Можешь себе представить, как я был удивлен? И я тут же вспомнил старика, который однажды, в Москве, приходил ко мне, после смерти моей жены, когда я еще был совсем молодым человеком. Я на­чал думать, не этот ли таинственный старик прихо­дил ко мне тогда? Но нет, сходства меду ними не было. Во-первых, тот, которого я видел у себя, в Москве, был высок и не походил на этого старика, а во-вторых, тот наверняка давно умер: ведь после нашей встречи прошло почти сорок лет, а он уже тогда был в очень преклонном возрасте. Я не мог найти приемлемого объяснения тому, откуда этот старик не только очевидно знает меня, но также и мое, внутреннее состояние, известное только мне одному.

Пока в моем мозгу вертелись подобные мысли, старик сидел, глубоко погруженный в раздумья; но когда же я, наконец, собрался с силами и восклик­нул: «Но кто же ты, и почему меня так хорошо знаешь?» — он вздрогнул.

«Разве тебе не все равно, именно теперь, кто я и что я? — произнес он. — Лучше ответь мне, живо ли в тебе еще то любопытство, что считается одной из первопричин, в результате которых все твои тру­ды не дали никакого результата? И достаточно ли сильно оно еще в тебе, чтобы ты был готов отдать всю свою сущность анализу моих знаний твоей личности — и только лишь для того, чтобы объяс­нить себе, кто я и откуда знаю тебя?»

Произнесенный стариком упрек ранил меня в са­мое сердце. «Да, отец, ты прав, — произнес я. — Действительно, не все ли мне равно, что и как дела­ется вне меня? Разве не видел я до сих пор множе­ство истинных чудес, и какой урок из них я извлек? Я только и знаю, что теперь внутри меня пустота, и что ее бы не было внутри меня, если бы не мой, как ты выразился, внутренний враг, и если бы, вместо того, чтобы тратить время на пустое любопытство, на ненужное изучение того, что находится вне меня, я бы начал бороться с этим врагом. Да... теперь уже слишком поздно! Мне нужно было бы быть равно­душным ко всему, что происходит вне меня, и по­этому я не желаю знать ответы на вопросы, которые только что задал вам, да и вообще не хочу вас боль­ше беспокоить. Я искренне прошу у вас прощения за то разочарование, которое вы испытали относи­тельно меня в последние несколько минут».

После этого мы долго сидели, занятый каждый своими мыслями. Наконец, старик, прервав молчание, заговорил: «Да нет, пожалуй что еще не со­всем поздно. Если ты всей своей сущностью чув­ствуешь, что пуст внутри, тогда я советую тебе по­пытаться еще раз. Если ты вполне ясно чувствуешь и признаешь несомненным, что все, к чему ты стре­мился до сих пор, является не более чем миражом, и если ты согласишься с одним моим условием — я попробую тебе помочь. А условие мое состоит в том, что ты должен вполне сознательно умереть для жизни, которую до этого вел; иначе говоря, порвать сейчас же и навсегда с теми установившимися ав­томатическими практиками своей внешней жизни и отправиться туда, куда я тебе укажу».

Сказать по правде, в то время расставаться мне было особенно-то и не с чем. Так что поставленное стариком условие я мог выполнить легко, посколь­ку, если не считать нескольких близких мне лю­дей, никто и ничто меня не интересовало; что же касается этих близких, то я, по некоторым причи­нам, с недавнего времени приучил себя не думать о них.

Тогда же, в чайхане, я ответил старику, что го­тов в эту самую минуту направиться туда, куда он считает необходимым. Он поднялся, предложил мне немедленно заканчивать все свои дела и, ни говоря больше ни слова, растворился в толпе. На следующий день я уладил все свои дела, отдал не­обходимые инструкции, написал и отправил не­сколько писем делового характера, и принялся ждать.

Спустя три дня ко мне пришел молодой таджик и сказал просто и лаконично: «Меня наняли для вас проводником. Путешествие продлится около месяца. Я приготовил то-то и то-то..» — и он начал перечислять все, что приготовил. «Если вы хотите взять что-то еще, пожалуйста, говорите, все будет доставлено, а также назовите время и место отправ­ления каравана».

Поскольку мне больше ничего не требовалось, так как таджик обо всем позаботился, я ответил, что готов отправляться в путь на следующее утро, если нужно; что же касается места отправки, то я предложил таджику самому его указать. Затем он прибавил, так же лаконично, что в таком случае мы встречаемся на следующий день, в шесть часов утра, в караван-сарае Калматас недалеко за горо­дом, на дороге в Узун-Керпи. Назавтра наш кара­ван тронулся в путь, а через две недели я был уже здесь. И Ты сам увидишь то, что я здесь нашел. А теперь, может быть, ты расскажешь мне поподроб­нее о наших общих друзьях?»

Видя, что долгое повествование утомило моего друга, я предложил отложить наш разговор на по­том и сказал, что с удовольствием расскажу ему обо всем, но что сейчас, чтобы побыстрее восстано­вить силы, ему необходимо отдохнуть.

Все то время, пока граф Любоведский был вы­нужден находился в постели, мы приходили во вто­рой двор навещать его; но как только ему стало лучше и он смог покидать свою келью, он отправ­лялся бродить с нами, и мы ежедневно по два-три часа беседовали с ним.

Так продолжалось около двух недель, вплоть до того дня, когда нас как-то позвали в третий двор, к шейху монастыря, который говорил с нами через переводчика. Он назначил нам наставника: старей­шего из монахов, выглядевшего старцем, сошед­шим с иконы, которому, по словам монастырской братии, было двести семьдесят пять лет.

После этого мы, как говорится, были допущены до монастырской жизни; нам позволялось ходить где угодно, и мы постепенно начали открывать для себя монастырь.

В центре третьего двора стояло большое здание, по виду напоминавшее храм, где те, кто жил во втором и третьем дворе, дважды в день собирались посмотреть священные танцы, исполняемые жри­цами, или послушать священную музыку.

Когда граф Любоведский полностью оправился от болезни, ой везде сопровождал нас и стал, таким образом, вторым нашим наставником, объясняя нам все, чем мы интересовались.

Деталям жизни и устройству монастыря — о том, что он собой представлял, и о всем том, что в нем происходило, — я, пожалуй, посвящу позднее отдельную книгу. Сейчас же я думаю, мне необхо­димо как можно подробнее описать одно весьма лю­бопытное устройство, которое я увидел там, и кон­струкция которого, когда я более или менее начал понимать его значение, вызвала во мне громадней­ший интерес и произвела поистине поразительное впечатление.

Однажды граф Любоведский, который сделался нашим вторым наставником, по своей инициативе получил для нас разрешение посетить четвертый двор, расположенный немного в стороне и называв­шийся «женским»; там находился класс танца, ко­торым руководила одна из жриц, и там же занима­лись жрицы-танцовщицы, ежедневно, как я уже говорил, исполнявшие в храме священные танцы.

Граф, зная о моем сильном, всепоглощающем интересе к законам движения человеческого тела и психики, посоветовал мне во время посещения класса обратить особое внимание на оборудование, с помощью которого юные кандидатки на роль жриц-танцовщиц обучались своему мастерству.

Эти оригинальные устройства, несомненно, были сделаны в глубокой древности: такое впечатление складывалось сразу же, даже после одного беглого взгляда на них. Изготовлены они были из черного дерева и инкрустированы слоновой костью и перла­мутром. Когда после урока их ставили рядом, то вместе они напоминали одно из «Весанельнианских» деревьев с одинаковыми, в одни и те же стороны торчащими ветками. При ближайшем же рас­смотрении оказывалось, что каждое из устройств представляло из себя стойку длиной выше челове­ческого роста, установленную на треножнике. От стойки, в семи местах, отходили специально скон­струированные ветки, которые, в свою очередь, раз­делялись на семь частей разного размера, где каж­дая последующая часть имела меньший размер и ширину, пропорциональную ее расстоянию от цен­тральной стойки.

Каждая часть или сегмент ветки, при помощи двух полых шаров, один из которых находился внутри другого, и выполненных из слоновой кости, соединялся с соседним сегментом; Внешний шар закрывал внутренний не полностью, так что один конец любого сегмента ветки можно было прикре­пить к внутреннему шару, а конец соседнего сег­мента — к внешнему. Таким образом, все соедине­ния напоминали плечевой сустав человека и позво­ляли двигать в любом направлении все семь сег­ментов каждой ветки. На внутренних шарах имелись какие-то символы.

В классной комнате стояло три таких устрой­ства, а рядом с ними находились небольшие шкаф­чики, наполненные квадратными пластинками, сделанными из какого-то металла — на них тоже были нанесены какие-то символы. Граф Любоведс-кий сообщил нам, что это — только копии, сами же оригиналы, сделанные из чистого золота, храни­лись у шейха. Специалисты определили, что воз­раст и пластин, и самих устройств составляет по меньшей мере четыре с половиной тысячи лет. Граф также сказал нам, что если совмещать симво­лы на внутренних шарах с символами на пласти­нах, то можно получить определенное положение шаров и скрепленных с ними сегментов.

Когда положение шаров отрегулировано и уста­новлено определенное положение частей устройства, к нему встают молодые ученицы и стоят возле него часами, запоминая и, главное, ощущая то или иное положение.

Проходит много лет, прежде чем юным жрицам позволяют танцевать в храме, где имеют право танцевать только взрослые жрицы, постигшие в совершенстве мастерство священного танца.

Все обитатели монастыря знают основы танце­вального искусства и значение движений, поэтому, когда наступает вечер, и в главном зале храма жрицы исполняют танец, отвечающий тому или иному ритуалу, присутствующие читают в нем ту истину, что жрицы несут в своем танце и которую люди заложили в нем тысячелетия назад.

Эти танцы в точности соответствуют, нашим кни­гам. Та информация, что сейчас излагается на бу­маге, например, события далекой древности, зало­жена в танцы и веками передается из поколения в поколения. Танцы эти называются священными.

В жрицы выбирают, как правило, маленьких девочек, которые, согласно клятве, данной их роди­телями, или по каким-либо иным причинам с ран­него возраста посвящают себя служению Богу или одному из почитаемых святых. С раннего детства девочек отдают в храм, где, готовясь к посвящению в жрицы, они учатся всему необходимому, вклю­чая искусство танца.

Когда, спустя несколько дней после того, как я побывал в классе, мне довелось увидеть танец на­стоящих жриц, я был буквально потрясен, но не чувством и смыслом танца, этого я как раз и не совсем понимал, — а изяществом и отточенностью его исполнения. Нигде — ни в Европе, ни в каком ином месте, где мне довелось жить и где нередко с сознательным интересом я наблюдал за танцами, за этими наборами автоматических движений — я не видел ничего подобного в смысле чистоты исполне­ния.

Мы прожили в монастыре уже три месяца и начали понемногу привыкать к условиям пребыва­ния в нем, когда вдруг однажды ко мне пришел граф. Выглядел он весьма опечаленным. Он сооб­щил, что утром его позвал к себе шейх, у которого находились несколько братьев.

«Шейх открыл мне, — продолжал граф, — что жить мне осталось только три года, и посоветовал провести это время в Олманском монастыре, кото­рый расположен на северных склонах Гималаев, чтобы с максимальной пользой использовать остав­шийся мне срок и познать то, к чему я всю жизнь стремился. Шейх сказал мне, что если я согласен, то он даст мне соответствующие наставления и сде­лает все возможное, чтобы мое пребывание в том монастыре было как можно продуктивнее. Разуме­ется, я без колебаний согласился, и тогда мы реши­ли, что через три дня я покину этот монастырь и в сопровождении одного опытного человека отправ­люсь на север. Я хочу поэтому провести последние несколько дней с тобой, самым дорогим для меня человеком в этой жизни».

Я буквально окаменел от неожиданности и дол­гое время не мог произнести ни слова. Когда я, наконец, справился с волнением, то первым делом спросил графа:

«Все, что ты рассказал, действительно, правда?»

«Да, — ответил граф. — И я совершенно согла­сен с шейхом: лучшего способа прожить оставшие­ся мне годы и быть не может; не исключено, что я возмещу все то время, что так бессмысленно и бес­полезно растратил, когда в моем распоряжении имелось столько времени и возможностей. И давай прекратим говорить об этом, полагаю, лучше прове­сти эти дни в занятиях более существенных. А ты можешь продолжать считать меня давно умершим. Ты ведь и сам не так давно говорил мне, что даже заказывал по мне заупокойные молитвы и примирился с мыслью, что потерял меня. Разве не так? Ну, так раз мы случайно встретились снова, то и расстанемся так же случайно, без печали».

Наверное, графу было не так трудно говорить обо всем этом с таким спокойствием; для меня же по-настоящему осознать потерю самого дорогого из всех мне людей — и на этот раз навсегда — оказа­лось делом очень непростым. С тяжелым сердцем я слушал графа.

Последние три дня его пребывания в монастыре мы провели вместе, постоянно разговаривая о вся­ких разностях. Но все это время на сердце у меня лежал камень. Особенно тяжело мне было видеть улыбку графа; в эти мгновения сердце у меня раз­рывалось, так как для меня его улыбка была зна­ком доброты, любви и терпения.

Но пришел час, когда три отпущенных дня ис­текли; и утром, печальным для меня, я сам помог загрузить караван, который должен был навеки унести от меня моего доброго друга. Граф попросил меня не провожать его. Караван тронулся. Когда он проходил мимо гор, я увидел, как граф обернулся, посмотрел на меня и трижды благословил.

Мир душе твоей, святой человек, граф Юрий Любоведский!

В заключение этой главы, посвященной графу Любоведскому, я опишу в деталях кончину Соловь­ева, которая произошла при очень странных обсто­ятельствах.

Смерть Соловьева

Вскоре после того, как началось наше совместное пребывание в монастыре, под мое поручительство, Соловьев присоединился к группе людей, о кото­рых я уже упоминал, — к сообществу искателей истины. Он стал полноправным членом этого сооб­щества и благодаря своей настойчивости и созна­тельным усилиям, помимо работы, направленной на достижение самосовершенствования, принимал самое серьезное участие во всех наших предприяти­ях, включая экспедиции с особыми целями.

Во время одной из таких экспедиций, в 1898 году, он умер в пустыне Гоби от укуса дикого верблюда. Я опишу это событие как можно детальнее, посколь­ку странной была не только смерть Соловьева: бес­прецедентным и поучительным был и тот способ, с помощью которого мы пересекали пустыню Гоби. Надеюсь, путешественники извлекут из него надле­жащие уроки.

Я начну рассказывать о событиях с того време­ни, когда мы, проделав с громадными трудностями переход от Ташкента до русла реки Шаракшан, преодолев несколько горных перевалов, прибыли в Ф., небольшой городишко у самого края пустыни Гоби.

Перед тем, как отправиться в пустыню, мы реши­ли отдохнуть там несколько недель. Во время наше­го пребывания в Ф. мы нередко встречались с его обитателями, с отдельными людьми и целыми груп­пами, расспрашивали их о пустыне Гоби, и нередко в ответ нам рассказывали легенды и поверья.

Местные жители говорили нам, главным обра­зом, что под песками пустыни лежат деревни и целые города, и что Гоби скрывает несметные со­кровища древних людей, населявших некогда этот край, в прошлом цветущий и богатый. Мы услы­шали также рассказы о том, что сведения о древ­них кладах передаются в иных семьях с древних времен по наследству и что они известны некото­рым людям, живущим в соседних деревнях, но те дали клятву никому не говорить о местонахожде­нии сокровищ. Нарушение этой клятвы, как иног­да жителям Ф. становилось известно, влекло за собой наказание, суровость которого зависела от степени нарушения, то есть от важности сообщен­ных сведений.

Не раз и не два мы слышали упоминание о неко­ем месте в пустыне Гоби, где, как якобы знали все в Ф., пески скрывали великий древний город; и эти рассказы казались нам подозрительно верными, ибо имелось несколько несомненных свидетельств, указывающих на их истинность. И более того- — все эти свидетельства не противоречили одно друго­му, что серьезно разжигало вполне естественное любопытство у многих из нас, а особенно у профес­сора археологии Скридлова — одного из членов нашей группы, человека уже немолодого.

После долгих дискуссий мы решили спланиро­вать наш переход через пустыню Гоби таким обра­зом, чтобы пройти через указанный район, где по убедительным свидетельствам жителей Ф. лежит под песками тот самый великий город. Там мы, под руководством профессора Скридлова, большого спе­циалиста по части обнаружения древних поселе­ний, собирались произвести раскопки. В соответ­ствии с этим планом мы и проложили свой марш­рут по Гоби.

Место это располагалось вдалеке от проходив­ших через пустыню обычных путей, что не только нас не смущало, но даже и нравилось, поскольку уже к тому времени у нас сложился принцип ни­когда не пользоваться проторенными дорогами, и поэтому среди всех членов нашей группы царила атмосфера приподнятости. Когда же это чувство поутихло, мы засели за разработку детального пла­на, и вот тогда-то нам стало очевидно, насколько трудно наше предприятие; причем мы осознали это с такой остротой и ясностью, что начали сомневать­ся — а выполнимо ли оно вообще.

Вся сложность состояла в том, что при помощи обычных средств совершить переход по пустыне по

намеченному нами маршруту было совершенно не­возможно. Главной трудностью была транспорти­ровка продуктов и воды для группы, так как даже при самом минимальном количестве, при самом предельном потреблении вес припасов предполагал­ся такой, что о транспортировке его своими силами не могло быть и речи. В то же время мы не могли использовать и вьючных животных, так как рас­считывать на оазисы и колодцы в пути нашего сле­дования не приходилось. Точнее, мы были почти уверены, что нам не встретится ни капли воды, ни травинки.

Но, несмотря на все это, от своего плана мы не отказались. Немного поразмыслив над создавшим­ся положением, мы решили, по общему согласию, пока ничего не предпринимать, а в течение месяца, не советуясь друг с другом, поодиночке думать, как выйти из внешне безвыходной ситуации; причем каждый получил те условия для размышлений, какие хотел.

Профессор Скридлов, как самый старший и са­мый уважаемый в нашей группе, помимо археологи­ческих вопросов занимался еще и финансовыми, то есть заведовал нашей сокровищницей. Он раздал всем по небольшой сумме денег, после чего некото­рые члены группы ушли из деревни, а другие оста­лись и разбрелись по своим любимым местам. Так мы начали искать способ выполнения нашего плана.

Встретиться мы договорились у небольшой дере­вушки, лежавшей у самого края песков, и оттуда же мы решили начать свой поход. Спустя месяц мы собрались в назначенном месте и под руковод­ством профессора Скридлова устроили лагерь, пос­ле чего каждый начал делиться итогами своих раз­думий. Порядок отчета определялся всей группой.

Первыми тремя были: Карпенко, инженер, спе­циалист по горному делу, доктор Сары-Оглы и Елов, филолог. Их доклады отличались многими оригинальными идеями, вызвавшими у всех необы­чайный интерес. Даже сам стиль изложения был крайне необычен. Именно поэтому их выступления врезались мне в память настолько, что я и сейчас могу воспроизвести их практически слово в слово.

Карпенко начал свою речь так:

«Хотя мне известно, что никто из вас не при­нимает и не любит методы, применяемые евро­пейскими учеными, которые, вместо того, чтобы сразу говорить о главном, сначала несут всякий вздор об истоках проблемы, уводя слушателей почти что к Адаму, я, в данном случае, ввиду серьезности вопроса, считаю необходимым преж­де, чем сообщать вам о своих выводах, познако­мить с ходом моих мыслей, приведших меня к тем заключениям, которые я сегодня собираюсь перед вами изложить. Гоби — это пустыня, — продол­жал он, — пески которой, в полном соответствии с утверждениями науки, имеют довольно раннюю формацию. Относительно их возникновения суще­ствуют два предположения: либо эти пески когда-то были дном моря, либо их нанес ветер с .горных вершин Тянь-Шаня, Гиндукуша и Гималаев, а также с других гор, некогда находившихся к се­веру от пустыни, но в результате многовекового воздействия дождей и ветров к настоящему вре­мени исчезнувших.

Рассмотрев обе научные гипотезы и учитывая то обстоятельство, что на все время перехода нам по­надобится довольно большое количество провианта и воды, а также корма для вьючных животных, я пришел к мнению, что из песка можно извлечь пользу. Ход моих мыслей был следующим. Я поду­мал, что если пустыня Гоби некогда являлась мор­ским дном, то тогда в некоторых ее частях должны содержаться слои из различных ракушек; а по­скольку ракушки образованы живыми организма­ми, это значит, что они сами являются органическими веществами. Следовательно» нужно найти способ превращать эти организмы в съедобный про­дукт, снабжающий человека необходимой для жиз­недеятельности энергией.

В то же время, если пески Гоби — наносные, то есть гористого происхождения, то тогда» вне всяко­го сомнения, и большинство оазисов в районе Тур­кестана, и регионы вблизи пустыни имеют опреде­ленно растительное происхождение и состоят из органических веществ, привнесенных сюда с гор­ных вершин. Следовательно, мы можем сделать вывод, что в течение веков эти органические веще­ства, попавшие сюда с гор, смешались с основной массой песка в пустыне. Мои мысли пошли даль­ше. Я подумал, что, в соответствии с законом тяго­тения, все вещества или элементы всегда распреде­ляются между собой по своему весу. Точно также и здесь, в пустыне, отложившиеся органические ве­щества, вес которых намного меньше веса песка горного происхождения, должны были постепенно образовать слои и даже целые зоны.

Придя с помощью теоретических выкладок к подобным заключениям, — продолжал Карпенко, — я организовал небольшую экспедицию в пустыню, чтобы проверить их на практике, и после трех дней путешествия я остановился и занялся своими ис­следованиями. Вскоре я нашел в некоторых местах слои, которые, хотя и были совершенно неотличи­мы от основной массы песка, тем не менее имели совершенно иное происхождение, как показал тща­тельный анализ. Я рассмотрел песчинки под мик­роскопом, провел необходимые анализы и пришел к выводу, что эти слои состоят из омертвевших маленьких организмов и тканей различных расте­ний. Нагрузив все семь имеющихся в моем распо­ряжении верблюдов найденным мной необычным песком, я вернулся сюда, затем с разрешения ува­жаемого профессора Скридлова купил несколько разных животных и начал проверять на них ре­зультаты своих экспериментов.

Я купил двух верблюдов, двух яков, двух лоша­дей, двух ослов, двух мулов, десять овец, десять коз, десять собак и десять керискийских кошек и несколько дней держал их впроголодь, то есть да­вал им минимальное количество пищи, — столько, чтобы они просто не умерли с голоду, В то же вре­мя я начал понемногу подсыпать им в пищу песка, приготовленного тем или иным способом. В течение первых дней проводимого мной эксперимента ник­то из животных не притрагивался к этой смеси, и тогда я стал искать совершенно новый способ гото­вить песок. После недельных поисков овцы и козы внезапно начали есть приготовленную мной смесь, причем с явным удовольствием.

Я внимательно наблюдал этих животных и через два дня понял, что овцы и козы начали отдавать предпочтение моим смесям перед другими видами пищи. Моя смесь состояла из полутора частей пес­ка, двух частей измельченной баранины и полчасти обычной поваренной соли. Вначале все живот­ные, участвующий в моем эксперименте, включая тех же овец и коз, ежедневно теряли от полупро­цента до двух с половиной процентов веса; но как только козы и овцы начали есть мою смесь, они не только прекратили терять вес, но начали резко на­бирать его — от одной до трех унций в день. Бла­годаря этим экспериментам я лично совершенно уверен в том, что этим песком вполне можно кор­мить коз и овец, предварительно, разумеется, сме­шав его в требуемой пропорции с обычно употреб­ляемой ими пищей. Поэтому предлагаю вам всем сделать сегодня следующее: для того, чтобы преодо­леть главную трудность, связанную с нашим путе­шествием, мы должны купить несколько сотен овец и коз, из которых, по мере необходимости, мы будем готовить пищу себе и смесь для оставшихся животных. Недостатка в песке требуемого качества не будет, так как все имеющиеся в моем распоря­жении данные убеждают меня в том, что его можно найти во многих местах.

Что же касается воды, то для обеспечения на­ших потребностей в жидкости нам следует купить большое количество желудков или мочевых пузы­рей овец и коз, если говорить точнее — в два раза больше того количества животных, что мы поведем с собой, переделать их в хурджины и нагрузить ими животных. Так каждая коза и каждая овца понесет на себе два хурджина. Я уже проверил: и козы, и овцы способны нести такой груз безо всяко­го ущерба для здоровья. В дополнение скажу вам, что, как показали результаты проведенного мной эксперимента, взятого запаса воды будет вполне достаточно и для нас, и для животных, если, ко­нечно, мы будем экономить ее с самых первых дней нашего путешествия. Позже, по мере того, как ко­личество животных будет убывать, мы сможем уве­личить потребление воды и для себя самих, и для животных».

Когда Карпенко закончил свою речь, слово взял доктор Сары-Оглы; Я встретился и подружился с Сары-Оглы за пять лет до описываемого путеше­ствия. Перс по национальности — он родился и вырос в Восточной Персии — Сары-Оглы обучался во Франции. Может быть, несколько позже я по­подробнее расскажу о нем, о том, как он тоже стал выдающимся, в высшей степени замечательным человеком.

Доктор Сары-Оглы сказал примерно следующее:

«После доклада, сделанного нашим уважаемым горным инженером Карпенко, мне следует сказать «пас» первой части своего отчета, поскольку не вижу, чтобы она могла конкурировать с предложе­ниями Карпенко, лучше которых ничего предло­жить невозможно. Однако у меня есть и вторая часть отчета, которая касается той задачи, которую я поставил себе: найти способ преодолеть главную трудность при переходе через пустыню, и мне хоте­лось бы познакомить вас с моими мыслями и ре­зультатами экспериментов. Выводы, к которым я пришел, и данные, что я получил, по моему мне­нию, подтверждают разумность предложения Кар­пенко, поэтому я изложу вам их в качестве допол­нительного аргумента. В этих пустынях, — продол­жал Сары-Оглы, — нередки ветра и песчаные бури, во время которых продолжать путешествие невоз­можно, так как поднимающийся в воздух песок не только мешает движению и дыханию, он в секунды наметает перед путником целые горы. Таким обра­зом, я в основном сконцентрировался на этой труд­ности. Я подумал, что песок, вследствие большого веса, не может подниматься очень высоко, и что наверняка существует предел, выше которого ни одна песчинка не взлетает. Раздумывая над данным феноменом, я решил проверить — действительно ли существует этот теоретический, предел. Для это­го я заказал одному деревенскому мастеру сделать для меня высокую складную стремянку и, взяв с собой погонщика с двумя верблюдами, отправился в пустыню. После дня пути, когда я разбивал на ночь лагерь, совершенно внезапно — как это быва­ет в пустынях — поднялся сильный ветер, который через час перешел в такую страшную песчаную бурю, что невозможно было не только оставаться на месте, но даже и дышать — так много в воздухе было песка. С большим трудом мы с погонщиком начали устанавливать привезенную с собой стре­мянку, и через некоторое время, прибегнув даже к помощи верблюдов, нам кое-как удалось это сде­лать, после чего я начал по ней подниматься. А теперь вообразите мое удивление, когда на высоте, не превышающей двадцать пять футов, я почув­ствовал свежий воздух без единого признака песка.

Длина стремянки была около шестидесяти футов, то есть для того, чтобы выбраться из песчаного ада, мне не потребовалось преодолевать и трети ее высо­ты. Сидя на стремянке, я рассматривал голубое, усыпанное звездами и освещенное луной небо, на­слаждался тишиной и покоем, которые редко встречал даже в своих родных местах, в Восточной Персии. А в то же самое время подо мной твори­лось нечто невообразимое, отчего у меня сложилось такое впечатление, будто я стою на краю утеса, а подо мной, поднимая жуткие волны, ревет и разди­рает море страшнейший из ураганов.

Наслаждаясь тихой лунной .ночью, я простоял на стремянке не более получаса, так как к этому времени буря начала стихать и я смог спуститься. И здесь, внизу, меня поджидала внезапная беда: хотя ветер наполовину и утих, погонщик, сопровождав­ший меня, продолжал ходить против ветра — так часто поступают в пустынях во время песчаных бурь — вдоль барханов, ведя за собой только одного верблюда. Второй — как сказал мне погонщик — вырвался от него в то время, когда я залезал на стремянку, и убежал неизвестно куда. Когда нача­ла рассветать, мы отправились на поиски второго верблюда и вскоре увидели его копыта, торчащие из бархана, недалеко от того места, где мы остано­вились. Мы не стали откапывать верблюда, по­скольку было очевидно, что животное погибло, за­сыпанное песком. Мы немедленно собрались в об­ратный путь и пошли в деревню, на ходу съев ле­пешки, так как не хотели терять время, и к вечеру уже были в деревне.

На следующий день я заказал деревенскому ма­стеру смастерить для меня несколько ходулей различной высоты, после чего, взяв с собой верблю­да, немного провизии и кое-что из необходимого, снова отправился в пустыню испытывать ходули, учиться на них ходить. Начал я с самых маленьких, постепенно перехода на все более высокие. Ступать во песку на ходулях оказалось не таким уж трудным делом, нужно только получше прикре­пить их к ногам, для чего я заказал сделать на них специальные металлические ступни собственной конструкции, причем, из соображений безопаснос­ти, на разной высоте ходулей. Пока я учился хо­дить на ходулях по песку, я два раза попадал в песчаную бурю. Первая была очевидно слабая, во даже и в такую идти и ориентироваться обычными способами: становилось невозможно, однако же с помощью своих ходулей и в первую бурю. и во вторую я совершенно свободно ходил: куда хотел, причем чувствовал себя так же комфортно, как в своем рабочем кабинете. Вначале я нередко споты­кался — но, правда, не падал, — особенно во время песчаных бурь, когда, как я вам уже говорил, нео­жиданно и мгновенно появляются то барханы, с зыбким верхним слоем песка, то пустоты. Однако чуть позже я, к счастью, обратил внимание на то, что верхний слой наполненного песком воздуха в точности повторяет рельеф поверхности пустыни, и если внимательно смотреть на него — а сверху он виден прекрасно, —то можно четко определить, где кончается один бархан и начинается второй, и ходить становится гораздо легче. Итак, — заклю­чил доктор Сары-Оглы, — я понял главное: во вре­мя бурь слой атмосферы, наполненной песком, име­ет определенную, причем не очень большую, высо­ту; и что рельеф поверхности пустыни в точности соответствует контуру верхнего слоя наполненного песком воздуха; и что во время путешествия, кото­рые мы собираемся предпринять, нам следует не­пременно воспользоваться сделанными мной выво­дами, с чем многие из вас согласятся».

Третьим: говорил Елов, филолог, который в своей особой, присущей только ему одному экспрессивной манере изложения, поведал нем следующее:

«Если вы позволите, господа, я скажу точно так же, как наш почтенный Эскулап о первой части своего доклада: «Я — пас»; только в отличие от него этот «пас» я отношу не только к первой, но и ко второй части своего доклада, ибо итог моих раз­мышлений, не идет ни в какое сравнение с тем, что вам сообщили предыдущие выступающие.

Мои выводы, с которыми я хотел было познако­мить вас сегодня, — это в буквальном смысле дет­ский лепет по сравнению с идеями, высказанными вам горным инженером Карпенко и моим другом, доктором Сары-Оглы. Однако пока я слушал двух первых докладчиков, меня осенили несколько но­вых идей, которые вы могли бы посчитать полез­ными и допустимыми в ходе нашего путешествия. Идеи мои состоят в следующем:

Как предлагает наш уважаемый доктор, нам сле­дует начать учиться ходить на ходулях разной дли­ны, но ведь те ходули, которые нам понадобятся в пустыне и которые нам придется тащить на себе, будут иметь в длину никак не меньше двадцати футов. Далее — если мы последуем предложению Карпенко вести с собой овец и коз, то сколько их нам потребуется? Целое стадо. Так вот, я предла­гаю не таскать ходули на себе, а погрузить их на овец и коз: сделать ходули таким образом, чтобы их смогли нести несколько животных, несложно. Как вам наверняка известно, овцы ходят друг за другом почти по прямой линии, поэтому все, что нам нужно — это как-нибудь пристегнуть к ним ходули, и тогда вереница животных будет образо­вывать почти ровную линию. Как видим, мы уже имеем одно преимущество: не тащим на себе носил­ки. Но можно получить и второе: устроить так, чтобы наши козы и овцы несли нас самих. Напри­мер: между ходулями, расположенными параллель­но и имеющими в длину двадцать футов, мы распо­лагаем семь рядов овец, по три в ряду, то есть двадцать одно животное, для которых вес одного взрос­лого мужчины — сущий пустяк. То есть нам нуж­но только одно: смастерить упряжку таким обра­зом, чтобы между параллельно расположенными ходулями было не меньше трех футов, а расстояние между каждым рядом из трех овец составляло при­мерно пять с половиной футов. В этом случае каж­дый из нас не только не будет сгибаться и потеть под тяжестью ходулей, но получит по удобному гамаку. Таким образом, удовольствие от путеше­ствия мы получим не меньшее, чем Мухтар-паша от своего гарема, или, если хотите, будем ехать с таким же комфортом, как это делают в Bois de Boulogne богатые паразиты в сопровождении себе подобных. А за то время, пока мы будем столь при­ятным образом пересекать пустыню, мы вполне сможем выучить все те языки, которые нам пона­добятся в наших будущих экспедициях!»

После двух исчерпывающих докладов и такого многообещающего финала, предложенного Еловым, никаких иных предложений не последовало, да в них и не было нужды. Мы были настолько потря­сены всем тем, что нам довелось услышать, что на какое-то мгновение нам показалось, что трудности перехода через пустыню Гоби, о которых мы так часто слышали, сильно и намеренно преувеличены: мы посчитали, что все байки о невозможности пе­рехода через нее состряпаны исключительно для ничего не знающих путешественников.

Итак, приняв сразу, без лишних дискуссий, все предложения, мы решили некоторое время скрывать от местных жителей свое намерение в скором буду­щем отправится в пустыню — в мир голода, смерти и неуверенности. В соответствии с нашим планом мы решили привлечь к участию в нашей экспеди­ции и профессора Скридлова, отчаянного негоциан­та, который, собственно говоря, явился в этот дикий край с не менее диким коммерческим проектом. Он приехал, как мы предполагали, покупать овец для отправки их в Россию, но поскольку цена овец здесь оказалась неслыханно высокой, он намеревался най­ти другое место; где бы они стоили намного дешев­ле. Одновременно он намеревался экспортировать на российские ткацкие фабрики крепкие, длинные и тонкие шесты, из которых бы сколачивались рамы для растяжки хлопчатобумажной ткани. В России подобного дерева достать невозможно, рамы же, из­готовленные из местных пород, быстро изнашива­лись в результате постоянной вибрации, производи­мой станками, так что профессор надеялся; извлечь из своих поставок немалую прибыль. С этой целью купец-профессор и сам был не прочь предпринять рискованное коммерческое путешествие.

Получив от профессора согласие присоединиться к нам, мы настолько расхрабрились, что грядущий переход через Гоби показался нам совершенно уже простой забавой, приятной и покойной, как прогул­ка по площади Согласия в Париже.

На следующий день мы отправились на берег реки, поближе к тому месту, где она теряется в бескрайних песчаных глубинах, и поставили приве­зенные с собой из России и все еще остававшиеся у нас палатки. Хотя то место, где мы разбили наш новый лагерь, находилось недалеко от самой дерев­ни, тем не менее оно было необитаемо: мысль о том, чтобы поселиться здесь, у самого жерла зной­ного песчаного ада, не могла и в голову прийти местным жителям. Некоторые из нас, выдавая себя за помощников и слуг некоего эксцентричного рус­ского купца Иванова, начали захаживать на базар, а также в лавки вокруг него, и скупать тонкие шесты разной длины, а также овец и коз, которых вскоре в нашем лагере набралось целое стадо.

Затем мы приступили к обучению передвиже­нию на ходулях, переходя постепенно от самых ко­ротких на все более длинные.

Однажды утром спустя двенадцать дней наш удивительный кортеж под блеянье овец, меканье коз и лай собак, под радостное ржание лошадей и крики мулов, купленных нами на случай необходи­мости, двинулся в глубь песков.

Наш кортеж вскоре превратился в длинную про­цессию, состоящую из носилок, в которых величе­ственно развалясь сидели мы, словно утомленные богатством бездельники или какие-нибудь восточ­ные цари. Деревенские жители еще долго слышали наше веселое пение. Мы пели, весело переклика­лись друг с другом со своих импровизированных паланкинов. И, как обычно, замечания Елова со­провождались взрывами хохота.

Несмотря на то, что мы попали в две сильней­шие песчаные бури, уже через семь дней после на­чала нашего путешествия мы добрались почти до самого центра пустыни; при этом мы не только не чувствовали никакой усталости от перехода, но были вполне довольны всем, включая необходи­мость учить языки, которые могли бы нам приго­диться в последующих путешествиях. Короче гово­ря, мы неумолимо приближались к главной цели нашей экспедиции.

Все бы, вероятнее всего, закончилось так, как мы и запланировали, если бы не одно печальное об­стоятельство — трагическая гибель Соловьева.

Путешествовали мы в основном ночью, исполь­зуя способности нашего товарища, опытного астро­нома Даштамирова, ориентироваться по звездам. Однажды утром на рассвете мы остановились и принялись готовить пищу для себя и для живот­ных.

Было раннее утро. Солнце только-только начина­ло накаляться. Мы сели за недавно приготовлен­ный завтрак из баранины с рисом, и вдруг на гори­зонте показалось несколько верблюдов. Мы с одно­го взгляда поняли, что это — дикие верблюды.

Соловьев, заядлый охотник и отличный стрелок, подхватил свое ружье и бросился туда, где мельк­нули силуэты верблюдов; мы же, посмеиваясь над страстью Соловьева к охоте, принялись за горячую еду, изумительно вкусную, если учесть беспреце­дентные условия, в которых она готовилась. Я го­ворю «беспрецедентные», поскольку здесь, в самом центре пустыни, посреди песков, развести огонь невозможно, так как на сотни километров не най­дется и веточки саксаула. Мы же разводили огонь по крайней мере дважды в день: готовили себе еду, кофе или чай, причем не только простой чай, но и тибетский, заваренный бульоном на косточках только что убитых овец. За роскошь пользоваться огнем нам следует поблагодарить Погосяна: это ему пришла в голову мысль сделать для овец из специ­альных деревянных дощечек нечто типа седел для пузырей с водой, поэтому, когда мы лишались оче­редных овец, у нас появлялось дерево, которого было вполне достаточно для разведения костров.

Прошло часа полтора с того момента, как Соло­вьев бросился за верблюдами. Мы уже готовились продолжить наше путешествие, а его все не было. Подождали еще с полчаса. Хорошо зная пунктуаль­ность Соловьева, который никогда не заставлял себя ждать, и опасаясь, что с ним случилось несча­стье, мы, оставив в лагере двоих человек, взяли свои ружья и отправились на поиски товарища. Вскоре неподалеку от нас мы увидели силуэты вер­блюдов и пошли к ним. Завидев нас и явно испу­гавшись, верблюды припустились бежать на юг.

С тех пор, как Соловьев ушел из лагеря, прошло в общей сложности четыре часа. И тут один из нас увидел в сотне шагов от нас лежащего на песке человека; мы подошли к нему и узнали Соловьева, который был уже мертв. Шея его была перекушена и наполовину обглодана верблюдом. Пораженные случившимся, мы были вне себя от горя, так как давно успели полюбить этого исключительно добро­го, хорошего человека.

Сделав из ружей некое подобие носилок, мы по­ложили на них тело Соловьева и пошли в лагерь. В тот же день под руководством Скридлова, испол­нявшего роль священника, мы торжественно похо­ронили Соловьева в самом центре пустыни, после чего немедленно покинули ставшее проклятым ме­сто.

Несмотря на то, что мы проделали значительную часть пути к цели нашего путешествия и сделали очень многое для поисков таинственного легендар­ного древнего города, мы все-таки изменили свои планы и решили как можно скорее уйти из пусты­ни. Мы резко повернули на запад и через четыре дня прибыли в Кериянский оазис, где кончалась пустыня и откуда начиналась нормальная земля. Из Керии мы отправились дальше, но уже без доро­гого нам всем Соловьева.

Мир твоей душе, честный и всегда верный друг своих друзей!

**************

ГЛАВА VIII. ЕКИМ-БЕЙ

 

Я хочу посвятить эту главу своим воспоминаниям о еще одном человеке, которого считаю замечатель­ным, и чей образ жизни в поздние годы, либо по воле судьбы, либо по законам, действующим в «са­моразвитой личности» — был упорядочен до мель­чайшей детали, впрочем, так же, как и мой. Сейчас этот человек, с общепринятой точки зрения, нахо­дится в добром здравии, но, между нами говоря, лично я считаю, что в добром здравии находится лишь его тело.

Интересно будет отметить, что вопреки общепри­нятому мнению, — якобы люди, принадлежащие к двум различным национальностям, которые многие века враждовали на расовой почве, должны чув­ствовать по отношению друг к другу инстинктив­ную неприязнь, ненависть и даже вражду, — а так­же несмотря на разницу в воспитании, семейных традициях и религиозных убеждениях, между мной и Еким-беем с самого начала, с нашей первой встречи в ранней юности при довольно странных обстоятельствах, установились довольно хорошие отношения, которые позже переросли в теплые дру­жеские чувства; затем же, по мере того как мы пережили многие мелкие неприятности, наши внутренние миры устремились навстречу друг другу словно «ручейки, возникшие из одного источни­ка», а наши чувства стали поистине братскими.

В этой главе я опишу мою первую случайную встречу с доктором Еким-беем, человеком глубоко уважаемым не только всеми серьезными людьми, но и людьми бесхитростными и простыми, для ко­торых он давно стал великим магом и волшебни­ком.

Я также вкратце упомяну о некоторых значи­тельных событиях, случившихся с нами во время странствий в дебрях Азии и Африки.

Сейчас Еким-бей, награжденный-за свои былые заслуги многими регалиями, далеко не «эфемерны­ми», доживает свой век в малозаметном городке в Египте, наслаждаясь данным ему местными жите­лями титулом Великий турецкий паша. Следует сказать, что несмотря на возможность провести ос­таток своих дней где угодно и с современным ком­фортом, столь уединенное место он выбрал себе для жительства в старости только потому, что хотел избегнуть надоедливых бездельников и их праздно­го любопытства — качества, недостойного человека, но ставшего неотъемлемой частью современности и наших современников.

Впервые я увидел Еким-бея в годы его ранней юности. Он тогда учился в военном училище в Гер­мании и приехал на лето, как обычно во время каникул, к своему отцу в Константинополь. Мы были одногодками. Прежде, чем описывать обстоя­тельства, при которых я познакомился с Еким-беем, должен сказать, что в период до моего перво­го приезда в Эчмиадзин и встречи с Погосяном, о чем я упоминал в предыдущей главе, то есть в то время, когда я носился по свету как собака, для которой семь верст — не крюк, в поисках ответов на вопросы, возникающих в моем мозгу (который, в соответствии с понятиями современников, пора­жен психопатией), я попал в Константинополь, куда меня привели слухи о неисчислимых чудесах, которые якобы умеют творить местные дервиши.

В Константинополе я устроился на жительство в районе, называемом Пера, и оттуда отправился по­бродить по монастырям, принадлежавшим разным дервишским орденам. Живя в то время в компании этих «дервишей-зелотов» и, вполне естественно, практически ничем не занимаясь кроме всевозмож­ной дервишской ерунды, ни работая и ни думая, в один тоскливый день я вдруг вполне отчетливо осознал, безо всяких иллюзий, что очень скоро я стану абсолютным нулем, пустышкой, или, как на­зывают таких людей, «тестом».

Поняв очевидность этого, я пару дней побродил, не вполне беззаботно, и все это время в моем чере­пе, словно любимые мухи испанских мулов, рои­лись мысли о том, как ухватить это презренное нечто, которое для современного монаха является почти единственным Стимулом в жизни.

Объятый этими тревогами, я как-то стоял на громадном мосту между Пера и Стамбулом. Обло-котясь на парапет, я начал размышлять о том, есть ли в постоянном движении вращающихся дерви­шей, казавшемся на первый взгляд автоматичес­ким, выполняемым без участия сознания, здравый смысл и значение. Под мостом и возле него беско­нечной вереницей в разных направлениях шли па­роходы и небольшие лодки.

На берегу Гахты, расположенном неподалеку от моста, для пароходов, курсирующих между Кон­стантинополем и противоположным берегом Бос­фора, была сделана пристань. Вблизи пристани, вокруг подходящих и отплывающих пароходов, плавали мальчишки, нырявшие за монетами, ко­торые бросали в воду пассажиры судов. Заинтере­сованный действиями юных ныряльщиков, я по­дошел поближе. Плавали мальчишки неторопли­во, но очень ловко вылавливали все до одной монеты, с какой бы части парохода их не бросали пассажиры.

Я долго смотрел на них, любуясь легкостью и отточенностью движений мальчишек, среди которых были и юноши лет примерно восемнадцати. Вне­запно в голову мне пришла мысль: «А почему бы и мне не заняться этим делом? Чем я хуже этих мальчишек?» И вот, на следующий день я пришел на берег Золотого Рога, недалеко от здания Адми­ралтейства, чтобы научиться нырять.

Практикуясь в этом искусстве, я даже умудрил­ся найти себе учителя, некоего грека, занимавшего­ся раньше ловлей монет, — профессионального ны­ряльщика, приходившего сюда купаться. Он сам изъявил желание посвятить меня в некоторые дета­ли своей «великой мудрости», а остальное я вытя­нул из него хитростью — уже в то время я ею от­личался— за чашкой кофе после купания. Я не буду вдаваться в детали относительно того, кто пла­тил за кофе.

Вначале мне было очень трудно. Приходилось нырять с открытыми глазами, и морская вода раз­дражала мембрану глаз, вызывая острую боль, осо­бенно ночью. Но вскоре я привык к этому и начал видеть под водой так же легко, как на воздухе.

Спустя две недели я начал «зарабатывать», пла­вая между пароходами вместе с другими мальчиш­ками всех возрастов и вылавливая из воды монет­ки. Разумеется, поначалу дела у меня шли не особо успешно, но очень скоро я тоже научился не про­пускать ни единой монетки.

Должен сказать, что, когда монета попадает в воду, она начинает очень быстро тонуть, но по мере ухода от поверхности воды скорость погружения ее замедляется, и в глубоком месте она опускается медленно, так что редко когда достигает дна. В та­ких случаях перед тем, как нырнуть за монеткой, нужно только точно заметить место, куда она упала, после чего увидеть ее в воде и поймать будет совсем не трудно.

Однажды некий пассажир стоял, перегнувшись через перила, и в задумчивости разглядывал ныряль­щиков, и вдруг совершенно случайно выпустил из рук так называемые четки — обязательный для каж­дого серьезного, уважающего себя азиата предмет» с помощью которого он в минуты, когда не выполняет свои ежедневные обязанности, убивает время.

Пассажир немедленно окликнул ныряльщиков и попросил их достать четки, но, несмотря на все свои попытки, они не смогли этого сделать, по­скольку находились далеко от корабля и не замети­ли место, куда четки упали. Но четки были очень ценные, и пассажир сказал, что заплатит двадцать пять турецких фунтов тому, кто их достанет.

После того, как теплоход ушел, все ныряльщики бросились искать четки, обшарили, казалось бы, все дно вокруг стоявшего корабля, но все их уси­лия оказались бесполезными. Место это было глу­боким, и ныряльщики, хотя и достигали дна, «пол­зать» по нему, как они сказали, не смогли — не хватало воздуха. В общем, глубина не давала вести поиски. Вода легко выталкивает погруженные в нее живые тела, не давая им погрузиться на боль­шую глубину.

Несколькими днями позже, когда я приблизи­тельно в том же месте нырял за монетами, некий пассажир бросил одну из них так далеко, что я даже не успел вовремя подплыть к тому месту, где она упала и пошла на дно. В тот день «добычи» у меня еще не было, и я решил во что бы то ни стало заполучить монету.

Я нырнул и успел схватить монету прежде, чем она упала на дно, и тут увидел на дне предмет, очень напоминавший четки. Выплыв на поверх­ность, я вспомнил про четки, за которые было обе­щано двадцать пять фунтов.

Я заметил место, где увидел четки, и, не сказав никому ни слова, принялся нырять, но вскоре по­нял, что достичь дна обычным способом здесь не­возможно. На следующий день я принес с собой несколько тяжелых кувалд, взятых на время у ме­стного кузнеца, обвязал их вокруг талии и нырнул с этим весом. Вскоре я нашел четки, которые ока­зались янтарными и были отделаны небольшими алмазами и гранатами.

В тот же день я узнал, что пассажиром, выро­нившим четки, был некий паша Н., бывший пра­витель маленькой области неподалеку от Констан­тинополя, который жил теперь на противополож­ном берегу Босфора, рядом со Скутари.

В то время я болел, и, поскольку чувствовал себя день ото дня все хуже, решил на следующий день не нырять за монетами, а найти владельца четок и отдать их, а заодно посмотреть кладбище в Скутари.

Я отправился рано утром и вскоре нашел дом паши. Хозяин оказался дома, когда ему сказали, что пришел какой-то ловец монет и хочет видеть его лично, он, наконец, поняв, о чем идет речь, вышел ко мне. Когда я протянул ему четки, он обрадовался почти по-детски и разговаривал со мной так просто, словно с ровней, чем немало сму­тил меня, и я наотрез отказался взять предложен­ную награду.

Паша упросил меня хотя бы пообедать у него, на что я с готовностью согласился. После обеда я сра­зу ушел, так как хотел поймать предпоследний пароход. Однако по пути к пристани я почувство­вал себя очень плохо, присел на ступеньки возле одного из домов и потерял сознание

Какой-то прохожий заметил мое состояние, и по­скольку я находился недалеко от дома паши, но­вость о том, что рядом с его домом лежит какой-то больной юноша, быстро дошла до паши. Узнав, что этот юноша недавно был его гостем — принес ему четки, паша, взяв с собой нескольких слуг, быстро вышел из дома, приказал слугам внести меня в свой дом и послал за военным врачом.

Хотя сознание вернулось ко мне довольно скоро, двигаться самостоятельно я не мог, и на время, пока мне не станет лучше, меня оставили в доме.

Ночью вся кожа на моем теле покраснела и на­чала трескаться. Боль была невыносимая. Очевид­но, что долгое, без предварительной подготовки, пребывание в соленой морской воде отразилось на моей коже.

Меня поместили в один из флигелей дома и при­ставили сиделку — пожилую женщину по имени Фатима Баджи. Сын паши, Еким-бей, учившийся в военном училище в Германии, также приходил по­могать Фатиме. Позднее Еким-бей стал моим заду­шевным другом.

По мере того как я поправлялся, мы просто бол­тали с ним обо всякой всячине, но постепенно наши беседы принимали все более философский оборот, и к тому времени, когда я выздоровел, мы уже были друзьями. После расставания мы все вре­мя переписывались.

В тот год Еким-бей ушел из военного училища и поступил в медицинскую школу, так как смени­лись его внутренние убеждения: теперь он уже хо­тел быть не военным, а военврачом.

Прошло четыре года.

Однажды — я находился тогда на Кавказе — я получил от него письмо, в котором Еким-бей сооб­щал мне, что стал врачом и очень хочет повидать меня, так как собирается посетить Кавказ — стра­ну, долгое время интересовавшую его, и просил меня ответить ему, где и когда мы смогли бы уви­деться.

В то лето я жил в городе Сураме, где зарабаты­вал на жизнь изготовлением гипсовых изделий. Я отослал Еким-бею телеграмму, где говорил, что с нетерпением ожидаю его приезда. Спустя несколь­ко дней Еким-бей приехал.

В тот год Погосян, Елов и Карпенко, мои друзья с детства, также съехались в Сурам на лето. Еким-бей быстро подружился с ними и вскоре чувствовал себя в кругу добрых друзей.

Все лето мы провели в Сураме, откуда часто со­вершали в основном пешие прогулки по окрестнос­тям. Мы ходили и на сурамский перевал; исследо­вали пригороды Боржоми и Михайлова; встреча­лись с местными жителями, которых в то время еще не коснулся тлен современной цивилизации; а однажды даже побывали у знаменитых хевсуров, сводивших с ума всех этнографов.

Еким-бей прожил таким образом несколько ме­сяцев, общаясь в основном с нами — такими же молодыми людьми, как и он сам, напичканными по самую макушку всякими разными донкихотски­ми устремлениями; Еким-бея, принимавшего жи­вейшее участие в наших беседах, постепенно захва­тывала «психопатия»: он загорелся желанием при­соединиться к нам в наших поисках.

Мы — Погосян, Елов, Карпенко и я — в то вре­мя много говорили о предложении, которое сделал нам граф Юрий Любоведский, — присоединиться к нему и его экспедиции: он со своими друзьями со­бирался пересечь пешком Персию, начав поход от приграничного города Нахичевань и закончив его на берегу Персидского залива.

И сами разговоры об этой экспедиции, и те пер­спективы, которые открывались нам во время этого путешествия, заинтересовали Еким-бея настолько, что он попросил нас «замолвить за него словечко» перед графом, чтобы он позволил и ему участвовать в экспедиции, а сам начал придумывать способ по­лучить разрешение на участие в ней от отца, а так­же годичный отпуск от начальства.

В итоге многочисленных личных переговоров, а также при помощи телеграмм, Еким-бей отправил­ся домой готовиться к столь длительному путеше­ствию, первому в своей жизни; а через некоторое время, первого января следующего года, мы в со­ставе большой экспедиции вышли из Нахичевани.

Мы отправились в путь в полночь, и к утру уже столкнулись с проявлением «мудрости» двуногих обитателей нашей дорогой планеты, именуемых пограничной стражей, представители которой везде достигли высшей степени развития в искусстве проявления проницательности и всеведения.

Нас было двадцать три человека, включая моих друзей и товарищей, каждому из которых я ре­шил посвятить одну из глав своей книги. О трех из них — о Погосяне, Елове и графе Любоведском — я уже рассказал; о докторе Еким-бее я поведаю в этой главе; о двух других — инженере Карпенко и археологе профессоре Скридлове — я расскажу в последующих главах.

Наше путешествие до города Тебриз, которого мы достигли спустя десять дней после начала путе­шествия, проходило без особых приключений. Но стоило нам только покинуть Тебриз, как с нами приключилось одно необычное событие, о котором я расскажу с максимально возможным количе­ством деталей, и не столько потому, что Еким-бей принял в нем активнейшее участие и проявил к нему особенный интерес, а потому что оно полнос­тью перевернуло мое личное восприятие жизни.

Еще находясь в Тебризе, мы много раз слыша­ли сильно заинтересовавшие нас рассказы об од­ном персидском дервише, который якобы совер­шал необыкновенные чудеса. Немного позднее, уже во время путешествия, мы снова услышали о нем от одного армянского священника и на этот раз твердо решили увидеться с ним и лично вы­яснить, кто он есть на самом деле. И хотя, чтобы достичь того места, где жил дервиш, нам нужно было сделать порядочный круг, мы отправились к нему.

Лишь на тринадцатый день довольно утомитель­ного путешествия, в котором нам приходилось но­чевать в шалашах пастухов, курдов и персов, мы наконец-то добрались до той деревушки, где жил известный дервиш.

Нам показали его дом, который располагался вдали от основного селения. Мы немедленно пошли туда и увидели дервиша, он сидел у стены дома под сенью деревьев, на том самом месте, где обычно говорил с приходящими к нему людьми.

Перед нами прямо на земле, скрестив босые ноги, сидел старец преклонных лет, одетый в лох­мотья. Неподалеку от него сидели несколько моло­дых персов, которые, как мы узнали впоследствии, были его учениками. Мы подошли поближе и по­просили благословения, и сели на землю рядом с остальными, образовав вокруг дервиша полукруг. Затем начался разговор.

Мы задавали дервишу вопросы, а он отвечал на них. Затем вопросы стал задавать дервиш.

Вначале он принял нас довольно холодно и не выказывал особого желания говорить с нами; но потом он понял, что для беседы с ним мы продела­ли довольно долгий путь, и тон его смягчился. Изъяснялся он настолько просто, что, по крайней мере у меня, вначале сложилось впечатление, что перед нами сидит человек невежественный, необра­зованный в европейском смысле этого слова.

Разговор с дервишем шел на одном из диалектов персидского языка, который кроме меня, доктора Сары-Оглы и еще одного человека — не очень, впрочем искушенного в нем, больше никто не знал. Постепенно мы с Сары-Оглы начали задавать дер­вишу вопросы и переводить его ответы остальным членам экспедиции.

Настало время обеда. Один из учеников принес дервишу еду — немного риса в чашке, сделанной из тыквы. Продолжая разговор, дервиш принялся есть. Поскольку мы тоже были очень голодны, ведь нам пришлось идти не останавливаясь с самого утра, мы также раскрыли свои сумки и начали есть.

Должен вам напомнить, что в то время я был страстным поклонником знаменитой индийской йоги и точно выполнял все заповеди хатха-йоги, в частности старательно прожевывал пищу. Поэтому когда все, включая и старого дервиша, закончили есть, я еще продолжал медленно и старательно, согласно правилам хатха-йоги, прожевывать каж­дый кусочек.

Увидев это, дервиш обратился ко мне: «Скажи мне, юный незнакомец, почему ты ешь так медлен­но?»

Я был искренне ошарашен вопросом, до того он показался мне странным, доказывавшим незнание дервишем даже мне известных основ, что сначала я даже не хотел отвечать ему, поскольку подумал, что напрасно мы проделали весь этот трудный путь, раз итогом его стала встреча с человеком, с которым нам не о чем серьезно разговаривать. Я смотрел в глаза старика и, чувствуя жалость к нему, как. мне казалось, опозорившемуся передо мной, горделиво ответил, что я так тщательно пере­жевывал пищу с единственной целью — чтобы она полностью усвоилась в кишечнике, упомянув о том, что пережеванная пища дает организму боль­шее количество калорий, необходимых для его жизнедеятельности. Я сказал, что все это узнал из прочитанных мною книг о питании.

Кивнув, старик твердо, убежденно произнес фразу, известную всей Персии: «Да убьет Господь того, кто сам не знает, но показывает другим путь к вра­там Его Царства».

После этого Сары-Оглы задал дервишу вопрос, на который он ответил очень кратко, а затем снова повернулся ко мне и спросил: «Скажи мне, незна­комец, ты, вероятно, занимаешься гимнастикой?» Честно говоря, в то время я действительно много времени отдавал гимнастике и хотя знал все мето­дики, рекомендованные индийской йогой, предпо­читал заниматься по шведской системе Мюллера. Я ответил дервишу, что часто занимаюсь гимнасти­кой и считаю необходимым тренироваться дважды в день — утром и вечером, и кстати показал ему несколько упражнений.

«Все это служит лишь развитию твоих рук, ног и вообще всех внешних мышц, — сказал старик. — Но у тебя есть еще и внутренние мышцы, на кото­рые твои механические движения никак не воздей­ствуют.

«Разумеется», — ответил я.

«Хорошо. Тогда давай вернемся к тому, как ты потребляешь пищу, — продолжил старец. — Если ты жуешь пищу так тщательно для того, чтобы быть здоровым или чтобы принести себе какую-либо иную пользу, то я бы сказал — если, конечно, ты желаешь выслушать мое искреннее мнение, — что ты выбрал наихудший из путей. Прожевывая пищу так, как ты это делаешь, ты ухудшаешь ра­боту желудка. Сейчас ты молод и здоровье у тебя хорошее, но уже теперь твой желудок привыкает к безделью; когда же ты станешь старше, некоторые из твоих мышц от недостатка работы атрофируют­ся. У тебя это будет вдвойне хуже и как раз по причине того, как ты ешь. Ты знаешь, что с годами тело и мышцы слабеют. Но у тебя ухудшатся не только внешние мышцы, но и внутренние, к при­меру мышцы желудка, и виноват в этом будешь ты сам: это ты сделал свой желудок бездельником, отучил его работать. Понравится тебе такое буду­щее? Напротив, сейчас тебе нет никакой нужды тщательно жевать пищу. В твоем возрасте лучше вообще не жевать ее, а глотать целыми кусками, даже кости, заставляя желудок работать. Думаю, что те, кто посоветовал тебе есть таким образом, а также и другие, кто пишет книги о питании, как говорится, «слышали звон, да не знают, где он».

Эти простые ясные слова прозвучали весьма убе­дительно и заставили меня полностью изменить мое первоначальное мнение о старом дервише. И если до этого я задавал старику вопросы из просто­го любопытства, то после его замечания почувство­вал к нему серьезный интерес и стал внимательно слушать все, что он говорит.

Внезапно я со всей очевидностью ощутил, что все те истины, которые я ранее исповедовал, все те идеи, которые безоговорочно принимал, на самом деле ложные. Я понял, что до сего времени видел только одну сторону вещей. Сейчас же многие из них открылись мне совсем в другом свете. И тут же в моем мозгу возникли сотни новых вопросов.

Захваченные беседой с дервишем, мы с Сары-Оглы постепенно забыли об остальных членах на­шей группы и перестали переводить им изречения старика. Они же, видя нашу заинтересованность разговором, все время спрашивали нас: «Что он сказал?» и «О чем он говорит?», но всякий раз мы отмахивались от них, обещая рассказать обо всем позднее, и продолжали разговор с дервишем.

Когда дервиш закончил говорить о прожевывании пищи и о различных методах ее усвоения, -о ее автоматическом превращении в нас в соответ­ствии с законами, я спросил дервиша: «Отец, будьте так любезны, объясните мне, что вы дума­ете о так называемом «искусственном дыхании». Считая искусственное дыхание полезным, я, в со­ответствии с инструкциями йоги, занимался им, а именно: после нескольких вдохов я на некоторое время задерживал дыхание, после чего делал глубокий выдох. Скажите, может быть, мне и этого не следует делать?»

Дервиш, видя, что мое отношение к его словам окончательно изменилось, почувствовал ко мне симпатию и начал разговаривать со мной более дру­желюбно. И вот что он мне сказал: «Дыхание, о котором ты говоришь, вредит тебе куда больше, чем тот метод потребления пищи, , которым ты пользуешься. Все те дыхательные упражнения, о которых пишут в книгах и которым учат в различ­ных современных эзотерических школах, ничего, кроме вреда, принести не могут. Дыхание, — и это должен понять каждый здравомыслящий человек — также является питанием, только пища здесь особо­го рода. Воздух, как и любая другая пища, входит в тело и переваривается там, разлагается на состав­ляющие, которые образует новые соединения друг с другом, а также с соответствующими элементами некоторых веществ, уже присутствующих в орга­низме. Таким образом создаются очень важные но­вые вещества, которые постоянно потребляются в процессе жизнедеятельности в организме человека. Ты должен знать следующее: для получения любо­го определенного вещества его составляющие долж­ны соединяться в определенных пропорциях. Давай возьмем самый простой пример. Предположим, что тебе нужно выпечь хлеб. Прежде всего тебе необхо­димо приготовить тесто. Для этого ты берешь в определенной пропорции воду и муку. Если воды оказывается мало, тесто получится плохим — оно будет крошиться. Если воды будет много, получит­ся не тесто, а месиво, каким обычно кормят скот. То есть ни в том, ни в другом случае нормального теста не получится. То же самое происходит и в процессе образования каждого из веществ, необхо­димого организму. Части, составляющие эти веще­ства, должны соединяться в строгих пропорциях, как количественных, так и качественных. При нормальном дыхании ты дышишь автоматически. Твой организм, без твоего участия, берет то количе­ство воздуха, которое ему требуется. Легкие челове­ка, в соответствии со своей конструкцией, берут определенное, нужное им количество воздуха. Но если ты своевольно будешь увеличивать количество воздуха, тот состав, что проходит в легкие, изме­нится, а вместе с этим неизбежно изменятся внут­ренние процессы смешения и баланса. Не зная фун­даментальных законов дыхания во всех его частно­стях, практика  так  называемого  искусственного дыхания медленно, но верно приведет к саморазру­шению. Следует иметь в виду, что в воздухе содер­жатся два вида веществ: те, что нужны для орга­низма, и те, что не только не нужны, но даже вред­ны для него.  «Искусственное дыхание», а иначе говоря, насильственное изменение естественного дыхательного процесса ведет к проникновению в организм многочисленных содержащихся в воздухе веществ, вредных для жизнедеятельности, и в то же самое время нарушает количественный и каче­ственный баланс полезных веществ. Искусственное дыхание нарушает пропорциональный состав меж­ду количеством пищи, получаемой из воздуха, и количеством полезных веществ, поступающих из других видов питания. То есть если ты увеличива­ешь  или уменьшаешь  количество  потребляемого воздуха, то должен соответственно уменьшить или увеличить количество другой пищи, а чтобы под­держать правильность пропорций — ты должен в совершенстве знать свой организм. Но так ли хоро­шо ты его знаешь? Знаешь ли ты, что желудок нуждается в еде не только для того, чтобы ты пи­тался, но и потому, что он просто привык потреб­лять определенное количество еды? Мы едим глав­ным образом для того, чтобы удовлетворить наши вкусовые запросы, а также для того, чтобы ощу­тить чувство наполненности желудка, которое он испытывает, получив определенное количество пищи. В стенках желудка находятся и разветвляются так называемые блуждающие нервы, которые начина­ют функционировать только когда нет определенно­го наполнения, — именно в такие минуты мы ис­пытываем чувство, называемое голодом. Следова­тельно, существует два вида голода: так называе­мый телесный или физический и, если можно так сказать, нервный или психический голод. Все наши органы действуют автоматически, и в каж­дом, вследствие его природы и привычек, создается свой ритм работы, но все эти ритмы работы различ­ных органов находятся в определенной связи меж­ду собой. Таким образом в организме установлено определенное равновесие: один орган зависит от другого — а все они соединены между собой. Ис­кусственно изменяя частоту дыхания, мы прежде всего изменяем ритм работы наших легких; а по­скольку работа легких связана, помимо всего про­чего, с работой желудка, то изменяется и ритм ра­боты желудка, сначала не очень заметно, но потом все более и более. Для того чтобы переварить пищу, желудку требуется некоторое время, ну, скажем, пища находится в желудке примерно час. Но если ритм функционирования желудка изменен, то из­менится и время прохождения пищи через желу­док: она пройдет через желудок так быстро, что ему просто не хватит времени переварить ее всю. То же самое касается и любого другого органа. Вот почему гораздо разумнее ничего не делать со своим организмом. Даже если он болен, лучше оставить его в покое, чем исцелять, не зная как. Повторяю: организм человека — очень сложный аппарат. Он состоит из множества органов, которые работают с разными ритмами, зависящими от потребностей каждого из органов. Изменять можно либо все, либо не нужно трогать ничего, иначе вместо пользы получишь один вред. Искусственное дыхание приводит к множеству болезней. В большинстве случа­ев оно ведет к увеличению сердца, сужению дыха­тельного горла, к заболеваниям желудка, печени, почек или нервов. Чаще всего человек, практикую­щий искусственное дыхание, неизлечимо заболева­ет. Не происходит этого в одном случае — если он вовремя останавливается. Но если этого не происхо­дит — итог всегда только самый плачевный. Ты можешь экспериментировать со своим организмом, этой сложнейшей машиной, только если знаешь все ее винтики, все ее шестеренки и шпонки. Но если ты знаешь мало и все же начинаешь эксперименти­ровать с ней, то знай, что многим рискуешь — машина организма слишком сложна для такого подхода. Ты можешь легко сломать какой-нибудь хрупкий винтик, который потом не купишь ни в одном магазине. Поэтому вот тебе мой совет — ты сам спросил меня: перестань делать дыхательные упражнения».

Наш разговор с дервишем продолжался довольно долгое время. Перед уходом я смог переговорить с графом относительно наших дальнейших действий; после чего, поблагодарив дервиша, сообщил ему, что мы хотели бы задержаться здесь еще на день-два, и попросил у него разрешения прийти к нему еще раз. Он согласился, ответив, что если мы хо­тим, то можем прийти к нему на следующий день, вечером, после обеда.

Мы задержались не на день-два, а на целую не­делю, и каждый вечер приходили к дервишу для беседы, после чего до самой полночи вместе с Сары-Оглы передавали нашим товарищам все, что от него услышали.

Когда мы в последний раз пришли к дервишу поблагодарить его за беседы и попрощаться, к на­шему великому удивлению Еким-бей вдруг загово­рил по-персидски: «Дорогой отец! В течение всех этих дней я всей душой убедился в том, что...» В этом месте он прервался и торопливо заговорил, обращаясь ко мне и Сары-Оглы. Еким-бей просил нас не перебивать его, а только поправлять, если он вдруг по незнанию местного диалекта скажет ка­кую-нибудь фразу, смысл которой можно будет ис­толковать двояко. Затем он снова обратился к дер­вишу: «...В том, что вы — тот самый человек, ко­торого я инстинктивно искал всю свою жизнь: че­ловек, которому я полностью вверяю свой внутренний мир для наставления, дабы найти спо­койствие и уйти от той борьбы, которая с недавних пор мучает меня, заставляя бросаться в полностью противоположные крайности. С другой стороны, многие жизненные обстоятельства» над которыми я не властен, не позволяют мне остаться здесь и жить подле вас, поэтому позвольте мне иногда приходить к вам и почтительно выслушивать ваши наставле­ния и советы, которым, я буду следовать в продол­жении своей жизни, дабы положить конец изнуря­ющей меня внутренней борьбе и подготовить себя к тому, чтобы стать достойным человеком. Поэтому я прошу вас, если это возможно, не отказать мне в моей просьбе: дайте мне несколько кратких сове­тов, указующих жизненных принципов, соответ­ствующих человеку моего возраста».

На неожиданный и несколько высокопарный монолог Еким-бея почтенный старец, персидский дервиш, отвечал подробно и с удивительной точно­стью.

Я не стану здесь, в этой книге, перечислять все, что говорил дервиш, поскольку считаю его речь преждевременной для серьезного читателя, и более того, с точки зрения необходимости придерживать­ся определенной последовательности — даже вред­ной для цели истинного понимания. Поэтому я ре­шил с чистой совестью изложить суть сказанного дервишем позднее, в соответствующей главе третье­го ряда своих писаний, озаглавленных «Физическое тело человека, его потребности в соответствии с законом и возможности проявления».

На следующий день после нашей последней встречи с дервишем, ранним утром, мы продолжи­ли наше путешествие. Но вместо того, чтобы, как мы вначале предполагали, направиться к Персидс­кому заливу, мы пошли на запад, к Багдаду, так как двое товарищей из нашей экспедиции, Карпен­ко и граф Нижерадзе, заболели лихорадкой, и день ото дня им становилось все хуже и хуже.

Придя в Багдад, мы пробыли там почти месяц, после чего наша экспедиция разделилась. Граф Любоведский, Елов и Еким-бей направились в Константинополь; Карпенко, Нижерадзе и Погосян решили идти вдоль русла Евфрата к его истоку, после чего ввернуть в горы и там перейти в Россию. Мы — то есть я, доктор Сары-Оглы и остальные члены экспедиции — решили повернуть назад, на­правиться в Хорасан и там завершить путешествие.

Вспоминая о докторе Еким-бее, я не могу обойти молчанием его горячее увлечение гипнотизмом и всем, что с ним связано. Особенно сильно его инте­ресовали феномены, которые в своем множестве называются «сила человеческой мысли», и изуче­ние которых является отдельной областью совре­менной гипнотической науки.

В самом деле Еким-бей добился в этой области беспрецедентных практических достижений. Благо­даря главным образом тем экспериментам, которые он проводил на людях с целью выяснения в каж­дом аспекте проявления силы человеческой мысли, все вокруг него считали Еким-бея несомненным волшебником и мудрецом.

Эксперименты, которые он ставил на своих дру­зьях и знакомых для выявления воздействия мыс­ли, привели, среди прочего, к такому результату: некоторые из знакомых Еким-бея или просто посторонние люди, слышавшие о его экспериментах, ста­ли его бояться, в то время как другие, напротив, начали проявлять к нему несказанное уважение вплоть до, как это называется, целования обуви.

Думаю, что главной причиной ложного положе­ния, в которое такие люди поставили Еким-бея, является не его глубокие знания и достигнутое им невероятное развитие своих внутренних сил, а про­стое понимание одного из свойств функционирова­ния человеческого организма, возможно, связанно­го в определенной степени с подобострастностью человеческой натуры.

Это свойство, присущее каждому ординарному человеку, независимо от его социального статуса и возраста, состоит в том, что, когда он думает о чем-то конкретном, находящемся вне его, его мышцы инстинктивно напрягаются, иначе говоря, вибриру­ют в том же направлении, куда устремлена его мысль.

Например, если он думает об Америке, мысли его устремлены в ту сторону, где по его понятиям, находится Америка, в то же время и некоторые из его мышц, особенно, как говорится, тонких, вибри­руют в том же направлении, то есть, иными слова­ми, в том же направлении растягиваются.

Аналогичным образом, если мысли человека об­ращены вверх, к примеру, на второй этаж дома, тогда как сам он находится на первом, некоторые из его мышц напрягаются и, как и положено, тя­нутся кверху. Короче говоря, движение мысли в определенном направлении всегда сопровождается движением мышц в том же направлении.

Этот феномен наблюдается даже у тех людей, ко­торые, зная о нем, тщетно пытаются от него изба­виться, приглушить его, если угодно.

Всякому, наверное, доводилось видеть в театре, цирке или в каком ином месте, как различные люди, именующие себя индийскими факирами, ясновидящими, магами и волшебниками, прочими именитыми представителями знатоков тайн сверхъестественных знаний, поражают зрителей своими магическими действиями, к примеру, нахо­дят спрятанные предметы или выполняют иные трюки, заказанные аудиторией.

Для выполнения своих чудес маг держит за руку одного из зрителей, который, разумеется, думает о предполагаемом действии, и просто прощупывая непроизвольно сокращающиеся мышцы получает нужную информацию, тогда как аудитория остает­ся ошеломленной тем, как маг «догадался» совер­шить именно это действо, а не какое-либо другое.

Выполняют они все это совсем не потому, что об­ладают какими-то особыми знаниями, а потому, что знают тайну той человеческой особенности, о которой я говорил выше. Зная этот маленький сек­рет людей, после небольшой тренировки можно сде­лать то же самое.

Здесь нужно только уметь сконцентрировать свое внимание на руке и уловить очень слабое, едва ощутимое движение. Стопроцентный успех достига­ется здесь практикой и терпением, и тогда испол­нитель прослывет волшебником, умеющим улавли­вать мысли человека.

Например, предположим, что человек хочет, что­бы маг взял со стола лежащую на нем шляпу, сам же, зная трюк, старается в это время заставить себя думать о ботинках, стоящих под диваном, но все-таки подсознательно он будет думать именно о шляпе, и эту мысль выдадут движения его мышц, которые, подвластные более бессознательному, чем сознательному, непроизвольно сократятся в направ­лении стола и помогут магу.

Как я уже говорил, Еким-бей проводил экспери­менты такого рода на своих друзьях и знакомых с единственной целью: узнать больше о свойствах че­ловеческой психики и с помощью полученной информации определить причину гипнотического вли­яния.

Среди экспериментов, которые Еким-бей исполь­зовал для выполнения поставленной перед собой задачи, был один весьма оригинальный, поражав­ший непосвященного сильнее, чем все факирские штучки вместе взятые.

Вот как происходил этот эксперимент:

На листе бумаги, разделенном на квадраты, Еким-бей писал по порядку все буквы алфавита, а ниже, под чертой, — цифры, от единицы до девят­ки, после которой шел ноль. Еким-бей составлял несколько таких листков, с алфавитом на разных языках.

Еким-бей садился за стол и клал рядом один из листков с алфавитом, но не перед собой, а чуть левее, в правую же руку он брал карандаш. Слева, как раз напротив листка с алфавитом, он сажал участника эксперимента, к примеру, человека, по­просившего угадать его будущее. Левой рукой Еким-бей брал правую руку человека и начинал говорить примерно следующее: «Прежде всего, я должен узнать ваше имя...», после чего, как бы говоря сам с собой, медленно продолжал: «Первая буква вашего имени...», и клал на алфавит руку человека, желавшего знать свою судьбу.

Благодаря уже известному свойству мышцы руки испытуемого непроизвольно сокращались, когда Еким-бей проводил ей по первой букве его имени.

Еким-бей улавливал это движение и понимал его значение. «Первая буква вашего имени...», говорил он и, произнося ее, записывал.

Продолжая действовать подобным образом, он «угадывал» и последующие две-три буквы имени, а затем произносил и все имя, что довольно легко сде­лать. К примеру, если первыми тремя буквами яв­ляются С, Т и И, то, скорее всего, имя будет СТИ­ВЕН.

«Ваше имя — Стивен, — продолжал Еким-бей. — Теперь мне нужно узнать ваш возраст», — говорил он и начинал водить рукой испытуемого по циф­рам.

Потом Еким-бей «угадывал», является ли испы­туемый женатым или холостым человеком, сколько у него детей, имя каждого ребенка, имя его врага, имя друга и все такое прочее.

Нет нужды говорить, что после нескольких «уга­дываний» испытуемый был буквально потрясен чудесными «пророческими» способностями Еким-бея и, забывая все на свете, сам выкладывал ему все, о чем думал втайне. Собственно, говорила его рука, а он лишь повторял за ней свои собственные мысли. Затем Еким-бей отпускал руку ошарашен­ного клиента и повторял им же самим сказанное. При этом, какую бы жуткую чушь относительно будущего клиента он не нес, оглушенный происхо­дящим клиент верил всему, с благоговением ловя каждое слово Еким-бея.

Позднее один из тех, на ком Еким-бей ставил свои эксперименты, начал везде и всюду превозно­сить его способности, причем настолько их преуве­личивал, что у слушателей в самом прямом смысле волосы вставали дыбом.

Вот так все те, кто знал Еким-бея или слышал о нем, сформировали вокруг него ореол великого мага и волшебника, так что даже имя его произно­силось не иначе, как шепотом и с великим благого­вением.

Он начал получать массу писем, причем не толь­ко от своих сородичей-турок, но и из Европы, с ни­жайшими просьбами дать совет по тому или иному поводу. Некоторые просили предсказать им их судь­бу по почерку, другие — избавить их от тягот нераз­деленной любви, третьи умоляли Еким-бея излечить их на расстоянии от тяжелых хронических недугов. Ему направляли письма паши и генералы, офицеры и муллы, учителя и священники, богатые и мелкие купцы, зрелые дамы, но особенно усердствовали молодые девушки всех национальностей.

Короче говоря, в самое короткое время у Еким-бея скопились такие горы подобных писем с раз­личными просьбами, что, если бы он просто захо­тел отправить своим корреспондентам одни только конверты с пустыми листами бумаги, даже и на это ему понадобилось бы не менее пятидесяти секрета­рей.

Однажды я посетил Еким-бея в Скутари, отцов­ском поместье на берегу Босфора, и он показал мне горы писем, при виде которых мы едва животы не надорвали от смеха, так нас рассмешила людская глупость и наивность.

В конце концов Еким-бей так устал от всего, что даже забросил свою любимую работу врача и уехал туда, где его не знали.

Поразительное знание Еким-беем гипнотизма и всех автоматических свойств психики обычного че­ловека оказалось очень полезным в одном из наших путешествий, когда Еким-бею удалось вызволить нас из очень трудного положения.

Однажды, когда я, Еким-бей и несколько наших товарищей оказались в городе Янгишар, в Кашга­ре, где, как обычно, долго отдыхали перед очеред­ным путешествием — мы вновь направлялись в долины Гиндукуша, Еким-бей получил известие от своего дяди из Турции, в котором говорилось, что отец его тяжело болен, тает на глазах и, вероятно, долго не проживет.

Новость взволновала Еким-бея настолько, что он решил прервать путешествие и немедленно вер­нуться в Турцию, чтобы то малое время, что оста­валось его отцу, провести рядом с ним.

Поскольку бесконечные скитания с места на ме­сто и постоянное нервное напряжение начинали мне надоедать, я также решил уехать, повидать своих родителей, поэтому я тоже прервал путеше­ствие и решил до границ России добираться вместе с Еким-беем.

Расставшись с товарищами, мы через Иркештам отправились к границам России. После многочис­ленных приключений и массы трудностей, отказав­шись от обычных дорог, ведущих из Кашгара в Ош, мы достигли, наконец, города Андижана, рас­положенного в Ферганской долине.

Мы Намеревались пересечь этот некогда великий край, так как хотели, раз нам представлялась такая возможность, осмотреть развалины нескольких древ­них городов, о которых мы много слышали раньше и найти которые мы намеревались исключительно при помощи логических умозаключений, основан­ных на известных нам исторических данных.

Этим мы сильно удлинили свое путешествие, но в конце концов вышли на главную дорогу возле Андижана. В Марелане мы купили себе билеты на поезд, идущий до Красноводска, и уже сидели в поезде, когда вдруг к своему ужасу обнаружили, что у нас нет денег не только на дальнейшую доро­гу, но даже и на еду. Более того, за время путеше­ствия по Кашгару одежда наша истрепалась на­столько, что нам было стыдно появляться на публи­ке, так что требовались деньги и на покупку более или менее приличной одежды.

Поэтому мы решили не доезжать до Красноводс­ка, а выйти в Черняево, а там пересесть на поезд до Ташкента, где собирались попросить прислать нам денег по телеграфу, а до их прихода как-нибудь продержаться.

Так мы и сделали. Приехав в Ташкент и сняв комнату в дешевой гостинице неподалеку от желез­нодорожной станции, мы сразу же пошли отправ­лять телеграммы, после чего, оставшись оконча­тельно без денег, направились на базар, чтобы про­дать всю имеющуюся у нас собственность: ружья, часы, шагомеры, компасы, карты, — короче, все, что могло бы найти спрос и принести нам хоть какие-то средства.

Вечером, когда мы, бредя по улице, обдумывали обстоятельства, в которых оказались, размышляя над тем, окажутся ли на месте те люди, которым мы направили телеграммы, и хватит ли у них здра­вого смысла отправить нам деньги немедленно, мы незаметно отклонились от своего маршрута и забре­ли в Старый Ташкент. Мы сели в чайхане «Сарт», продолжая думать о том, что мы будем делать, если деньги нам пошлют слишком поздно, и после дол­гих размышлений и анализа всех возможностей, мы наконец решили, что здесь, в Ташкенте, Еким-бей выдаст себя за индийского факира, а я — за шпагоглотателя и человека, способного съесть лю­бое количество отравы. Мы развеселились и уже начали подшучивать над своим положением.

На следующее утро первое, что мы сделали — это отправились в редакцию ташкентских газет, в отдел рекламы и объявлений, попутно заказав все­возможные плакаты.

Объявления принимал очень добродушный чи­новник, еврей по национальности, недавно при­ехавший в Ташкент из России. Немного поболтав с ним, мы попросили его дать наше объявление сразу во всех трех ташкентских газетах, а также заказа­ли большие плакаты, возвещавшие о приезде в Ташкент известнейшего индийского факира, — не помню, как тогда Еким-бей назвал себя, кажется, то ли Ганезом, то ли Ганзином. Меня же он пред­ставил как своего ассистента по имени Салахан. Внизу плаката говорилось, что факир проведет де­монстрацию гипнотического эксперимента, а также многих других сверхъестественных феноменов.

Клерк пообещал нам получить необходимое раз­решение на расклейку плакатов у полицейского на­чальства, и на следующий день по всему Ташкенту, как Старому, так и Новому, были расклеены пла­каты, обещавшие зрителям поразительные чудеса.

К тому времени мы нашли двоих безработных, приехавших в Ташкент из российской глубинки, сначала отослали их в баню — хорошенько отмыть­ся, после чего привели к себе в гостиницу для под­готовки к гипнотическому сеансу. В конце концов мы ввели их в такое состояние, что они спокойно втыкали себе в грудь громадные булавки, зашива­ли себе рты, висели между двумя стульями, лишь слегка касаясь головой и пятками их спинок; мы клали им на животы сумасшедшие грузы, просили любого из зрителей вырвать из их голов волосы — что те охотно делали, а также совершали всевоз­можные другие трюки.

Но особенно ошарашило зрителей то, как Еким-бей с помощью метода, который я уже описывал выше, «угадывал» имена и возраст зрителей. Короче говоря, после первого же сеанса, помимо битком набитой кассы, мы получили массу приглашений на обеды и ужины; о том, что дамы всех возрастов и сословий постоянно строили нам глазки, я умолчу.

Гипнотические сеансы мы давали три вечера подряд и заработали гораздо больше денег, чем нам было нужно, после чего немедленно уехали из Таш­кента, а точнее — бежали от ставших надоедливы­ми поклонниц.

Работая над этой главой, которая оживила в моей памяти наши экспедиции и блуждания по Азии, я, по ассоциации, вспомнил одно любопыт­ное представление об этом континенте, бытующее у европейцев.

Безвыездно прожив на Западе уже пятнадцать лет, постоянно встречаясь с людьми разных нацио­нальностей, я пришел к заключению, что никто в Европе совершенно не знает Азии, не имеет ни малейшего понятия, что это за континент.

Большинство европейцев и американцев пред­ставляют Азию неким неведомым, громадным кон­тинентом, соседствующим с Европой и населенным дикими или, в лучшем случае, полудикими племе­нами людей, которые оказались там случайно и вследствие этого мало-помалу одичали.

Сведения о размерах азиатского континента у ев­ропейцев также туманны: они всегда готовы срав­нить его с территорией какой-нибудь европейской страны, даже не предполагая, что Азия настолько огромна, что способна вместить в себя несколько Европ, и что проживают там народы, о которых не только европейцы, но даже и сами азиаты никогда не слышали. Более того, у этих так называемых «диких народов» есть науки, к примеру, медицина, астрология, естествознание и. многие другие, при­чем достигшие такой степени совершенства, о кото­рой европейцы будут мечтать еще несколько сотен лет.

**************

ГЛАВА IX. ПЕТР КАРПЕНКО

 

Эта  глава посвящена моему другу Петру Карпен­ко, позднее ставшему выдающимся горным инже­нером, и которого уже нет с нами. Возможно, он удостоился Царствия Небесного.

Для того, чтобы дать читателю правильное впе­чатление о личности Петра Карпенко, а также представить интересный материал, имеющий по­знавательное значение, я думаю, мне следует на­чать эту главу с описания тех обстоятельств, при которых зародилась наша дружба и духовная бли­зость, после чего рассказать читателю о некоторых занимательных событиях, происходивших с нами во время экспедиций, а также о тех трагических обстоятельствах, которые повлекли за собой его гибель.

Наша близкая дружба началась в то время, ког­да мы были еще подростками. Я, насколько можно подробнее, опишу обстоятельства, при которых это произошло, что позволит читателю лучше узнать психологию молодых бездельников, из которых многие стали выдающимися людьми.

Жили мы тогда в Карее, где я уже пел в церков­ном хоре. Необходимо напомнить, что после отъез­да моего учителя Богачевского, получившего к тому времени место полкового священника, и последовавшей вскоре после этого смерти моего настав­ника, настоятеля Борша, я оказался на перепутье и не представлял, что делать. Потеряв практически одновременно двух самых близких друзей, чьи на­ставления были для меня очень полезными, и, зная, что мои родители в ближайшем будущем со­бираются возвращаться в Александрополь, я решил не уезжать с ними, но в Карее оставаться я тоже не хотел, поэтому подумывал о переезде в Тифлис, где смог бы, о чем давно мечтал, поступить в знамени­тый архидьяконский хор — такое предложение мне делали довольно часто, и это очень мне льстило.

Именно в это время жизни, когда подобные мечты были центром притяжения для моей еще неразвитой мыслительной способности, как-то ранним утром из крепостного храма ко мне прибежал один из хорис­тов, армейский чиновник, ставший моим другом по большей части из-за того, что я нередко приносил ему хорошие папиросы, которые я, должен честно признаться, самым воровским образом выуживал из портсигара моего дяди. Задыхаясь, он сказал мне, что случайно подслушал разговор между комендантом крепости, генералом Фадеевым, и командиром кон­ной полиции об аресте и перекрестном допросе не­скольких человек по делу о случае на артиллерийс­ком полигоне, в котором мелькала и моя фамилия.

Эта новость сильно меня взволновала, потому что в отношении артиллерийского полигона совесть моя была не совсем чиста; поэтому я, не желая попадать в неудобное положение, решил не откла­дывать отъезд и назавтра же покинул Каре.

Вот этот-то случай с артиллерийским полигоном, послуживший толчком для появления в моей пси­хике угрожающего фактора угрызения совести, и из-за которого я столь быстро уехал, и стал причи­ной моей тесной дружбы с Петром Карпенко.

В это время у меня было очень много друзей, как одногодков, так и на много лет старше. Одним из них был приятный мальчуган, сын водочного торговца по фамилии то ли Ряузов, то ли Ряизов, я точно сейчас и не помню. Он частенько приглашал меня к себе домой, а иногда я заходил к нему и без приглашения.

Родители сильно портили его. У него была своя комната, где мы могли спокойно готовить уроки. На письменном столе почти всегда стояла тарелка со свежеиспеченными слойками, которые я тогда очень любил. Но важнее всего было то, что у него была сестра лет примерно двенадцати или тринад­цати, которая часто заходила в комнату, когда я бывал у них в гостях.

Между нами возникла дружба, а потом, незамет­но для себя, я влюбился в нее. Мне казалось, что и она была ко мне небезразлична. Короче говоря, между нами начался молчаливый роман.

Другой мой друг, сын артиллерийского офицера, также заходил туда. Он тоже, как и мы, учился дома для того, чтобы поступить в ту же школу, так как в кадетский корпус его не приняли — он был глуховат.

Это и был Петр Карпенко. Он тоже был влюблен в дочку Ряузовых, и ей он очевидно тоже нравил­ся. Она была с ним ласкова, поскольку он часто приносил ей цветы и конфеты, которые и мне тоже доставались, поскольку я хорошо играл на гитаре и придумывал красивые узоры для платков, которые она любила вышивать — причем всегда потом гово­рила, что выдумывала рисунки сама.

Вот так мы и ходили к Ряузовым оба, влюблен­ные в одну девушку, и постепенно в нас закипала ревность.

Однажды, после вечерней службы в соборе, где была и разрушительница сердец, я, придумав удоб­ный предлог, отпросился у хормейстера пораньше, так как хотел встретить свою пассию на выходе из собора и проводить до дома.

У дверей собора я нос к носу столкнулся со сво­им соперником. Несмотря на раздирающую нас не­нависть друг к другу, мы, как благородные рыца­ри, проводили нашу «даму». Но как только мы отошли от ее дома, я, не в силах больше сдержи­вать злость, по какому-то ничтожному поводу зате­ял с Карпенко ссору и здорово его вздул.

В тот же день после драки, уже вечером, я, как часто бывало, отправился с друзьями на со­борную колокольню. Собственно говоря, тогда на территории крепостного собора никакой коло­кольни еще не было: она еще только строилась, и колокола висели во временных деревянных стро­ениях с деревянными крышами, очень похожих на восьмиугольные будки, в которых обычно сто­ят часовые. В промежутке между крышей и бал­ками, на которых висели колокола и располагался наш «клуб», где мы проводили целые дни, сидя верхом или на языках колоколов, или на узкой полке, проходившей вдоль стен строения под са­мой крышей. Там мы курили, рассказывали анек­доты, а иногда даже готовили уроки. Позже, когда была возведена настоящая каменная колокольня и повешены колокола, русское правительство пере­дало временное строение новогреческой церкви, построенной приблизительно в то же самое время, и там же оно продолжает служить как колоколь­ня и посейчас.

Помимо обычных посетителей нашего «клуба», я обнаружил там и своего давнего друга Петю из Александрополя, приехавшего ненадолго в Каре. Он был сыном почтово-телеграфного инспектора по фамилии Керенский, позднее ставшего офицером и погибшего в русско-японской войне. Был там еще один мальчик из греческого квартала Карса по кличке Фехи. Насто­ящая фамилия его была Корханиди, потом он стал автором многих школьных учебников. Как подарок от своей тетки, которую до глубины души трогало

наше пение, он принес нам, мальчишкам-хористам, домашнюю греческую халву.

Мы сидели, ели халву, курили и болтали. Вско­ре появился и Петр Карпенко с повязкой на глазу и двумя своими приятелями — русскими мальчиш­ками, не входившими в наш клуб. Карпенко подо­шел ко мне и потребовал объяснений за нанесенное ему оскорбление. Он был одним из тех мальчиков, которые, начитавшись поэзии, любили выражаться высоким штилем, прочел мне длиннющий высоко­парный, монолог, который внезапно закончил рез­ким и категоричным утверждением: «Нам двоим слишком мало места на этой земле. Один из нас должен умереть».

После такой напыщенной тирады я хотел тут же, немедленно, выбить из его башки всю эту дурь. Но когда мои друзья начали меня урезонивать, го­воря, что таким образом сводят счеты единственно только те люди, которых еще не тронула современ­ная культура — например, курды, люди же поря­дочные и уважаемые пользуются совсем иными методами, я почувствовал призыв гордости, и, дабы не прослыть необразованным или еще того хуже — трусом, я вступил с Карпенко в спор по поводу возникшего между нами конфликта.

После долгой дискуссии, или, как мы называли подобный тип разговора, дебатов, — в которых кто-то из мальчишек принял мою сторону, а кто-то — сторону моего оппонента, отчего во время спора несколько раз возникало гнетущее молчание, и мы угрожающе близко подходили к тому моменту, ког­да противников сбрасывают с крыши колокольни вниз, — было решено, что между мной и Карпенко должна быть дуэль.

Но здесь возник другой вопрос — где взять ору­жие? Поскольку ни у кого из нас не имелось ни шпаг, ни пистолетов, дело вновь зашло в тупик. Все наши чувства, несколько минут назад достигшие пределов напряжения, были направлены на решение внезапно возникшего осложнения.

Среди мальчишек был один мой друг, Турчани­нов, — мальчик со скрипучим голосом, которого все считали очень смешным. В то время, как мы сидели, размышляя над тем, что делать, он вдруг вскочил и воскликнул: «Пистолеты достать трудно, а вот пушку — легко».

Все рассмеялись — как обычно, когда говорил Турчанинов.

«Вы чего смеетесь, черти тупоголовые? — резко сказал он. — Для вашей цели пушку найти очень даже легко. Есть только один недостаток: вы дого­ворились, что умрет только один из вас, а на дуэли из пушки умереть можете вы оба. Если вы соглас­ны рискнуть, то тогда осуществить мое предложе­ние — просто плевое дело!»

А предложил Турчанинов нам вот что: мы от­правляемся на артиллерийский полигон, где обыч­но проводятся стрельбы, прячемся в любом месте между пушками и мишенями и лежим, терпеливо ожидая своей участи. Если кого-то из нас прибьет случайным снарядом — так тому и быть.

Все мы хорошо знали артиллерийский полигон — он находился недалеко от города, в окружающих его горах. Площадь его была довольно большой — шесть, а то и девять квадратных километров. Во время стрельб заходить на территорию полигона категорически запрещалось, а по всему периметру он строго охранялся.

Мы частенько проникали на территорию полиго­на, особенно по ночам и заводилами в этом деле были двое мальчишек постарше — Айвазов и Дени­сенко, которые пользовались среди нас большим ав­торитетом, и собирали, а точнее — воровали стре­ляные гильзы и свинец, валявшиеся по всему по­лигону после стрельб, и затем продавали по хоро­шей цене.

Хотя собирать гильзы и свинец также строжайше запрещалось, мы под покровом ночи, пользуясь тем, что в эти часы охрана не столь внимательна, все-таки занимались этим промыслом.

В итоге дебатов по поводу предложения Турчани­нова было твердо решено, что мы с Карпенко долж­ны осуществить этот план на следующий же день.

Согласно условиям секундантов, а ими с моей стороны были Керенский и Корханиди, а со сторо­ны моего противника — те двое незнакомых рус­ских мальчишек, которых он привел, мы должны были пробраться на полигон рано утром, до начала стрельб, и залечь в больших воронках, недалеко друг от друга, примерно ярдах в ста от мишеней, и оставаться там до вечера, а кто после этого останет­ся в живых — может идти куда пожелает.

Секунданты порешили весь день просидеть непо­далеку от полигона, на берегу реки Каре-Чай, а ве­чером проникнуть на полигон, отыскать нас в во­ронках и выяснить итог дуэли. Если так случится, что один из нас или мы оба будем ранены, секун­данты помогут нам выбраться, а если же мы оба будем убиты, то секунданты распространят легенду о том, что мы, будто бы не зная о том, что намеча­ются стрельбы, отправились воровать гильзы и сви­нец и попали под обстрел.

Назавтра ранним утром все мы, прихватив с со­бой достаточно провизии, отправились к реке. Тут нам, соперникам, дали с собой еды, а затем мы вместе с секундантами проникли на полигон; потом секунданты вернулись на реку к остальным маль­чишкам и — в ожидании результатов дуэли — принялись удить рыбу.

Все это казалось мне шуткой, но только до тех пор, пока над моей головой не просвистел первый снаряд. Тут все стало более чем серьезно. Не знаю, какие именно чувства и в каком порядке испыты­вал мой противник, свои же ощущения с той секунды, когда начались стрельбы, я помню очень хорошо. Все, что я испытал и почувствовал при звуке первого летящего и разорвавшегося над моей головой снаряда, я помню так ясно, словно это было вчера.

Сначала я был просто подавлен и оглушен, но вскоре острота ощущений, и сила логического про­тивоборства моей мысли увеличились до такой сте­пени, что за каждую проходящую секунду я пере­думал и перечувствовал больше, чем за целый год.

Одновременно во мне впервые возникло «целост­ное ощущение себя», которое постепенно усилива­лось, и я вдруг явственно понял, что по собственно­му недомыслию сам довел себя до такого положе­ния, когда смерть почти неизбежна.

Перед лицом этой неизбежности меня всецело охватил такой лютый страх, что все вокруг как бы исчезло, и остался только непобедимый животный ужас.

Помню, я старался сжаться и стать незаметнее и меньше; я зарылся в землю, только чтобы ничего не слышать и ни о чем не думать.

Дрожь, охватившая все мое тело, достигла та­кой пугающей силы, что мне казалось, будто каж­дая моя жилка трепещет, отдельно от остального тела; несмотря на грохот орудий и свист снарядов я слышал, как бьется мое сердце, а зубы лязгали так сильно, что, казалось, вот-вот — и они раскро­шатся.

Замечу здесь между прочим, что, кажется, имен­но благодаря этому юношескому опыту впервые по­явились в моей индивидуальности некоторые задат­ки, — позднее принявшие определенную форму благодаря различным сознательным действиям со стороны нормально образованных людей — задат­ки, которые всегда помогали мне, во-первых, не возмущаться жизненными трудностями, когда мною преследовался исключительно личный, эгоистичный интерес, а во-вторых, считаться только с аутентичными страхами, и еще они же дали мне способность, не отворачиваясь и не заблуждаясь, понимать страхи других людей и входить в их по­ложение.

Не помню, как долго лежал я в таком подавлен­ном состоянии, могу сказать только, что и в этом случае, как и всегда и везде, наш высший и неумо­лимый Властелин, именуемый Временем, восполь­зовался своими правами, и я понемногу привык и к страшному испытанию, и к реву пушек, и к гро­хоту разрывающихся рядом снарядов.

Понемногу мучительные мысли о возможности моей печальной кончины в воронке начали таять. Хотя, как было заведено, стрельбы ненадолго пре­рывались, убежать в эти краткие промежутки с полигона было невозможно из-за опасности попасть в руки охраны.

Что делать, оставалось только тихонько, не ше­велясь, лежать. Позавтракав, я даже, незаметно для себя, уснул. В конце концов, нервная система после такой бурной деятельности требовала немед­ленного отдыха. Не знаю, как долго я спал, но по­мню, когда я проснулся, был уже вечер и стояла тишина.

Когда я полностью проснулся и вспомнил, поче­му я здесь, я сперва радостно поздравил себя с тем, что остался цел и невредим, и только когда эта моя эгоистическая радость поутихла, я вдруг вспомнил о своем собрате по несчастью и встревожился. Я тихонько выполз из воронки и внимательно осмот­релся, после чего пополз к Карпенко.

Увидев его неподвижно лежащим на земле, я очень испугался, хотя не просто надеялся, а был почти уверен, что он спит. Однако заметив на ноге Карпенко кровь, я совсем потерял голову — вся ненависть вчерашнего дня вдруг превратилась в жалость. Испытывая такой же сильный прилив страха за свою жизнь, что и несколько часов назад, я, повинуясь инстинкту стать невидимым, прижал­ся к земле.

Ко мне на четвереньках подползли наши секун­данты. Увидев меня в таком странном положении возле неподвижно раскинувшегося Карпенко, а за­тем заметив на его ноге кровь, они почувствовали, что случилось что-то очень страшное, пригнулись, замерли и не отрывая взгляда смотрели на непод­вижно лежащее тело. Как они позже рассказали, они тоже подумали, что он убит.

Все мы были как бы под гипнозом, из которого нас вывел Керенский. Потом он рассказал нам: он тоже прижался к земле и смотрел на Карпенко, но у него болела натертая мозоль, и он пошевелился, повернулся на бок и в это время заметил, что во­ротник пальто Карпенко мерно поднимается и опускается. Керенский подполз ближе и тут уже совсем убедился в том, что Карпенко дышит, о чем почти прокричал нам.

Это сообщение немедленно привело нас в чув­ство: мы подползли к самому краю воронки, в ко­торой неподвижно лежал Карпенко и, перебивая друг друга, обсуждали, что же теперь делать. Вне­запно, словно по молчаливому соглашению, мы сде­лали из рук кресло, усадили в него Карпенко и понесли к реке.

У развалин бывшего кирпичного завода мы оста­новились и из одежды быстро смастерили что-то вроде носилок, уложили в них Карпенко и осмотре­ли его рану. Оказалось, что одну ногу ему слегка царапнуло шрапнелью, причем не в самом опасном месте.

Поскольку Карпенко был все еще без сознания, а никто из нас не знал, что, собственно, нужно делать, один мальчишка побежал в город за нашим общим другом из хора — помощником хирурга, а другой, кое-как промыв рану, неумело перевязал ее.

Вскоре в своей легкой коляске приехал помощ­ник хирурга, и мы принялись объяснять ему, что это несчастный случай, что, мол, мы, как обычно, собирали гильзы, но не знали, что будут стрельбы. Осмотрев рану, помощник сказал, что она не опас­ная и что Карпенко без сознания, так как потерял много крови. Он достал нюхательную соль, поднес пузырек к носу Карпенко, и тот сразу же очнулся.

Мы, конечно, попросили помощника хирурга ни­кому ничего не рассказывать, мотивируя свою просьбу тем, что из-за этого у нас могут быть большие неприятности, поскольку мы нарушили строжайший приказ не заходить на территорию полигона.

Как только Карпенко окончательно пришел в себя, он огляделся, увидел нас, задержал свой взгляд на мне и улыбнулся; во мне что-то шевель­нулось — я почувствовал жалость и страшные уг­рызения совести. С той минуты я стал относиться к нему как к родному брату.

Мы отнесли Карпенко домой и объяснили, что якобы шли на рыбалку, при переходе через ущелье один из камней выскочил из-под ноги Карпенко и он упал, повредив ногу.

Его родители поверили нашей басне и даже раз­решили мне ночами дежурить у кровати раненого. Все дни, пока Карпенко все еще был очень слаб и лежал в постели, я заботился о нем, как о дорогом моему сердцу брате, мы болтали о всякой всячине — так между нами и зародилась дружба.

Что касается любви к той «даме», из-за которой все и случилось, то и у меня, и у Карпенко это чувство как-то совершенно внезапно исчезло.

После выздоровления родители уехали вместе с Карпенко в Россию, где позже он, сдав экзамены, поступил в какой-то технический институт.

Несколько лет после того злополучного несчаст­ного случая я не встречался с Карпенко, но неизменно на дни рождения и именины получал от него длинные письма, которые он обычно начинал с де­тального описания своей внутренней и внешней жизни, после чего испрашивал у меня совета по длинному перечню вопросов — преимущественно религиозного характера, интересовавших его в то время. Первый серьезный интерес к нашим общим идеям у Карпенко возник через семь лет после той самой дуэли.

Однажды летом, во время поездки в Каре в по­чтовой карете — железной дороги тогда у нас не было — он проезжал через Александрополь и, уз­нав, что в то время я нахожусь там, задержался в городе, чтобы повидать меня. Я же приехал в Александрополь на лето для того, чтобы в одино­честве, без помех, провести некоторые практичес­кие эксперименты по вопросам влияния вибрации звука на различные типы личности и на другие формы жизни.

В день, когда Карпенко приехал, после обеда, я повел его к себе, в большую конюшню, которую приспособил под оригинальную лабораторию и где проводил все дневное время. Карпенко осмотрел все в моей лаборатории и так заинтересовался моими опытами, что, уезжая в тот же день навестить се­мью в Каре, решил через три дня вернуться. После возвращения он провел у меня почти все лето, иногда ненадолго, на день-два, уезжая к своей се­мье в Каре.

В конце лета несколько человек из нашей не­давно сформировавшейся группы искателей исти­ны собрались у меня в Александрополе, чтобы за­няться раскопками в развалинах Ани, древней столице Армении. Это была первая экспедиция, к которой Карпенко согласился примкнуть и, пооб­щавшись несколько недель с участниками нашей группы, мало-помалу проникся нашими интере­сами.

Когда работа экспедиции закончилась, Карпенко вернулся в Россию и через некоторое время полу­чил диплом горного инженера. А потом три года я снова ни разу не встречался с ним, но переписка наша не прекращалась, и я не терял его из виду. Карпенко переписывался и с другими членами на­шей группы искателей истины, с кем успел подру­житься.

Через три года он стал полноправным членом на­шего оригинального общества и участвовал в серь­езных экспедициях в Азию и Африку.

Именно во время одной из таких длительных экспедиций, когда мы намеревались, стартовав из индийской части Памира, пересечь Гималаи, и случилось происшествие, которое стало причиной его преждевременной смерти. С самого начала пути мы столкнулись с громадными трудностями. Во время путешествия по северо-западным скло­нам Гималаев, когда нам пришлось преодолевать один крутой горный перевал, нас накрыла лавина и похоронила нас под снегом. Те, что выбрались сами, откопали остальных. И хотя мы работали как могли быстро, двое наших товарищей успели замерзнуть. Одним из погибших был барон X, го­рячий сторонник оккультизма» другой — наш про­водник Каракир Хайну.

Из-за этого несчастья мы потеряли прекрасного друга, а также проводника, отлично знавшего мес­тность.

Кстати, нужно сказать, что весь регион между Гиндукушем и Гималаями — там, где с нами и произошло это несчастье — представляет собой ла­биринт из узких пересекающихся; это — самое за­путанное из всех подобных образований, появив­шихся некогда после катаклизмов на поверхности нашей планеты, и ориентироваться здесь чрезвы­чайно трудно. Кажется, эти места созданы Высшими Силами специально для того, чтобы сбивать с толку и ошарашивать всякого, кто, осмелившись сюда ступить, попытался бы найти из них выход.

После несчастья, в котором мы потеряли своего проводника, которого даже местные жители счита­ли лучшим в своем ремесле — знавшим в ущельях всякий камень и всякий поворот, мы несколько дней плутали в надежде найти выход из этого, та­кого негостеприимного места.

Здесь любой читатель задастся вопросом: «Да у них что, не было ни карты, ни Компаса?»

Как это не было? Имелось, и даже более чем до­статочно; но только я считаю, для любого путника, блуждающего здесь, было бы намного лучше, если бы этих карт вовсе не существовало.

Карта, как любил говаривать мой друг Елов, на одном из языков называется «хорманупка», что оз­начает «мудрость», а слово «мудрость» на том же языке характеризуется следующим образом: «ум­ственное доказательство того, что дважды два рав­няется семи с половиной, минус три и еще чуть-чуть».

По моему личному мнению прежде, чем начать пользоваться современными картами было бы иде­альным практически осознать благоразумное изре­чение, которое гласит: «Если хочешь принять пра­вильное решение, спроси совета у женщины и сде­лай наоборот».

Это же относится и к картам: если хочешь найти правильную дорогу, посмотри в карту и иди путем противоположным тому, что она показывает, толь­ко тогда ты доберешься туда, куда надо. Все эти карты хороши лишь для тех из наших современни­ков, кто, сидя в своих кабинетах и не имея ни времени, ни желания куда-нибудь поехать, тем не менее пишут книги о всякого рода путешествиях и приключениях. В самом деле, эти карты для них очень даже неплохи, поскольку помогли бы им с большим удовольствием стряпать свои фантастичес­кие истории.

Где-то, для какой-то отдельно взятой местности, хорошие карты, возможно, и существуют; однако из тех карт, которые мне доводилось видеть — на­чиная от древнекитайских и заканчивая специаль­ными военными топографическими картами раз­ных стран — лично я не извлек никакой практи­ческой пользы. Иногда некоторые карты могут как-то помочь путникам найти правильный путь в густонаселенной местности, но в районах малозасе­ленных, то есть, строго говоря, в тех местах, где они и нужны, к примеру, в Центральной Азии они настолько бесполезны, что, как я уже говорил, уж лучше бы они не существовали вовсе. Действитель­ность в них искажена вплоть до абсурда.

Для истинного путешественника использовать такие карты — это получить множество нежела­тельных и затруднительных последствий. Напри­мер, допустим, что по указаниям на карте, вам назавтра предстоит переход через высокогорный перевал, где, конечно же, будет очень холодно. Сле­довательно вечером, готовясь к переходу и пакуя вещи, вы вытаскиваете теплую одежду и вообще все, что поможет вам согреться, и откладываете в сторону. Затем вы пакуете остальную одежду в мешки и грузите их на вьючных животных — ло­шадей, яков, в общем, на тех, что у вас есть, — и теплые вещи кладете сверху, чтобы при необходи­мости сразу же их достать.

И что же? Практически всегда оказывается, что на следующий день, несмотря на указания карты, вам приходится спускаться в долину и долго по ней идти, и вместо холода, на который вы рассчитыва­ли, вас встречает такая страшная жара, что хоть буквально снимай с себя всю одежду. А поскольку теплые вещи не упакованы и даже не привязаны к спинам животных, они при каждом их шаге скользят и постоянно сползают, нарушая равновесие, что страшно надоедает и животным и вам самим. А что такое упаковка вещей в пути — это может понять только тот, кто, путешествуя по горам, хотя бы раз этим занимался.

Конечно, если путешествие совершается за счет правительства или какой-либо политической орга­низации, — то есть когда выделяются достаточно большие суммы, или же когда путешествие оплачи­вает вдова какого-нибудь банкира, страстно привер­женная теософии, — путешественник может на­нять столько носильщиков, сколько пожелает, и те будут постоянно упаковывать и распаковывать вещи. Однако истинный путешественник все делает только сам, и даже если у него есть слуги, он все­гда помогает им, поскольку нормальному человеку трудно сидеть на месте и равнодушно смотреть, как другие на пределах своих сил борются с бедой.

Вот такие наши современные карты, что есть — то есть, и все потому, что изготавливаются они теми методами, которые я сам когда-то лично на­блюдал. Случилось это в то время, когда я, вместе с искателями истины, путешествовал по Памиру, переходил пик Александра Ш. Тогда в одной из долин вблизи пика располагался основной лагерь Туркестанского военного топографического управ­ления. Главный инспектор-топограф, полковник, оказался хорошим другом одного из членов нашей группы и пригласил нас всех в лагерь.

У полковника помощниками служили несколько молодых офицеров. Они радостно встретили нас, так как уже несколько месяцев не встречали новых людей. И, действительно, в тех местах можно прой­ти несколько сотен километров и не встретить ни единой живой души. Мы пробыли там три дня и хорошенько отдохнули в их прекрасных палатках.

Мы уже уходили из лагеря, когда один из моло­дых офицеров упросил нас взять его с собой, так как ему нужно было составить карту местности в двух днях пути от лагеря, где мы предполагали проходить. Офицер взял с собой в помощь двух рядовых.

В одной из долин мы натолкнулись на стойбище кочевников каракиргизов и разговорились с ними. Офицер тоже неплохо владел их языком. Один из каракиргизов, глубокий старик, был очевидно опытным человеком. Офицер, один из моих прияте­лей и я пригласили старика разделить с нами пищу в надежде порасспросить его о здешних мес­тах.

Мы ели и разговаривали. Мы принесли с собой мешки из желудков овец, набитые прекрасной ко-вурмой; офицер выставил водку, привезенную из Ташкента, которую кочевники очень ценят и пьют с большим удовольствием, особенно когда никто из их соплеменников этого не видит. Подливая себе водки, каракиргиз рассказывал о здешних местах, указывая на те пункты, которые могли бы нас за­интересовать. Ткнув пальцем в сторону вершины, покрытой вечными снегами, уже знакомой нам, он заметил: «Видите вон ту вершину? Как раз за ней находится и то... и это... а еще там есть знаменитая пещера Искандера». Офицер старательно рисовал те места, о которых говорил старик. Нужно отдать ему должное — он был совсем неплохим художни­ком.

Когда мы закончили ужин и старый каракиргиз ушел в свое стойбище, я посмотрел на сделанный офицером рисунок и обратил внимание, что все те места, на которые указывал старик, он поместил не за гору, как следовало бы, а перед ней. Я сказал офицеру об этом несоответствии, и тут оказалось, что офицер просто перепутал слова «перед» и «по­зади», так как на языке каракиргизов слова «пе­ред» — «пу-ти» и «позади» — «бу-ти» звучат почти одинаково и нужно очень хорошо знать язык, чтобы их отличить, особенно когда рассказчик говорит достаточно быстро.

Когда я указал офицеру на ошибку, он просто отмахнулся, заявив: «Да черт с ней, с этой горой», и захлопнул блокнот. Я, конечно, отчасти его пони­маю: он битых два часа рисовал и слишком устал, чтобы переделывать, тем более, что вскоре мы соби­рались отправляться дальше.

Я уверен, что этот рисунок именно так, как его составил молодой офицер, вошел в общую карту. Затем печатник, никогда в здешних местах не бы­вавший, .сделал оттиск, и в итоге все, что — как рассказал старик-кочевник — должно находиться перед горой, оказалось позади нее; так что наш брат-путешественник немало удивится, столкнув­шись с объектами, на карте несуществующими. Почти всегда карты составляются именно таким образом. Вот почему, если карта говорит вам, что вы приближаетесь к реке — не удивляйтесь, если вместо нее перед вами вдруг появится одна из «ве­личественных и прекрасных дочерей Гималаев».

Так мы много дней с большими предосторожно­стями брели наугад, без проводника, стараясь не встретиться с бандами разбойников, которые в то время особенно отличались нелюбовью к европей­цам, попадавшим в их руки: их они сначала торже­ственно, с соблюдением особых церемоний, делали пленниками, а позднее, уже безо всяких церемо­ний, обменивали у другого племени, населявшего эту часть нашей дорогой планеты, на хорошую ло­шадь или на ружье последней модели, или на хоро­шенькую девушку, зачастую также пленницу.

Мы подошли, наконец, к небольшой речушке и решили идти вдоль русла, предполагая, что она нас куда-нибудь да выведет. Мы не знали даже, куда течет эта речка — на юг или на север, поскольку находились в месте, где проходил водораздел.

Покуда было можно, мы шли вдоль речушки бе­регом, когда же он стал непроходимым, мы реши­ли спуститься в реку и идти по самому ее руслу.

Мы не прошли и нескольких километров, как стало очевидно, что речушка из-за многочисленных притоков скоро станет настолько глубокой, что про­должать путешествие по ней будет невозможно; поэтому мы были вынуждены остановиться и серь­езно задуматься над тем, как нам быть дальше.

После долгих рассуждений мы решили забить всех коз, которые одновременно и несли наш груз, и служили нам 'Пищей, сделать из их шкур бурдю­ки, надуть их, привязать к плоту и плыть на нем вниз по течению.

Для выполнения нашего замысла мы нашли не­подалеку от реки удобное место, где бы могли за­щититься от нападения, и устроили лагерь. По­скольку смеркалось и делать еще что-нибудь было уже поздновато, мы поели и легли спать, назначив, разумеется, часовых, которые должны были сме­няться в течение ночи.

На следующий день первое, что мы сделали, это в полном согласии с нашей совестью, выродившей­ся, как и у всего современного человечества, и те­перь в точности соответствовавшей требованиям ада, убили всех наших коз, которых еще вчера ис­кренне считали своими лучшими друзьями и това­рищами, безропотно делившими с нами все тяготы путешествия.

После этого великолепного проявления христиа-но-магометанства кто-то нарезал тонкими ломтика­ми козлятину, дабы впоследствии высушить мясо и положить в бурдюки; другие же делали из шкур сами бурдюки и стали надувать их; третьи выкру­чивали внутренности, изготавливая из них некое подобие канатов, которыми мы собирались связать наш плот; четвертые, включая меня, взяли топоры и отправились искать прочные деревья для плота.

В поисках деревьев мы забрели довольно далеко. Мы искали пористую березу, а также дерево с глад­ким стволом, которое в здешних местах называется карагач. Из всех местных деревьев, по нашему мнению, только эти два вида были достаточно проч­ными и могли выстоять в узких местах реки и вы­держать на быстринах удары о береговые скалы и подводные камни.

Вокруг нашего лагеря росли в основном фиговые деревья, недостаточно прочные .для наших целей. Разыскивая на берегу нужные нам породы деревьев мы вдруг заметили сидящего на земле человека, по виду из местных племен. Посоветовавшись, мы ре­шили подойти к нему и спросить, где растут нуж­ные нам деревья. Подойдя к сидящему поближе, мы увидели, что одет он в лохмотья, а лицом был похож на эз-эзунавуран — людей, работавших над собой ради спасения души, или, как их называют в Европе, факира.

Раз уж я произнес слово «факир», то не посчи­таю излишним немного отступить от основной нити своего рассказа, дабы пролить немного света на это знаменитое слово. На самом деле оно принадлежит к тому множеству пустых слов, которые из-за вло­женного в них, особенно в последнее время, непра­вильного значения оказывают автоматическое воз­действие на современных европейцев и становятся (или уже стало) одной из главных причин ослабле­ния их мыслительных способностей.

Хотя слово «факир» в том значении, которое приписывают ему европейцы, совершенно неизвест­но в Азии, оно тем не менее используется там по­чти повсеместно. Факир — или, точнее, фахр — происходит от тюркского слова, означающего «ни­щий»; и почти у всех народов азиатского континен­та, говорящих на языках, происходящих от древ­них тюркских, это слово дошло до наших дней со значениями «мошенник» или «попрошайка».

Правда, для обозначения терминов «мошенниче­ство» и «попрошайничество» у тех же народов су­ществуют два слова, второе тоже тюркского корня. Первое — это «факир», а второе — «лури». Если первым характеризуют лгуна и мошенника, кото­рый обманом или коварством извлекает для себя материальную выгоду, играя в основном на религи­озных чувствах людей, то второе применяют к че­ловеку, просто воспользовавшемуся чьей-то глупос­тью. К примеру, «лури» называют цыган, как весь народ, так и каждого в отдельности.

Как известно, цыгане есть во всех странах и везде ведут кочевой образ жизни. Их главными занятия­ми являются ковка лошадей, починка мелкой ме­таллической посуды, гадание «на будущее», пение во время празднеств и тому подобное. Обычно они разбивают свои таборы вблизи густонаселенных пун­ктов и охмуряют доверчивых горожан и деревенс­ких жителей с помощью хитрости. Поэтому, слово «лури», обозначающее цыганскую нацию, издавна используется в Азии как характеристика любого мошенника и лгуна» независимо от его расы.

Для передачи того смысла, который в слово «фа­кир» ошибочно вкладывают европейцы, некоторые азиатские народы используют несколько слов, наи­более популярным из которых является «эз-эзунавуран», означающее: «тот, кто превзошел сам себя».

Мне нередко доводилось читать и слышать от ев­ропейцев восторженные отзывы о так называемых факирах, способных, по их утверждению, творить поистине чудеса, тогда как на самом деле, по мне­нию всех более или менее нормальных азиатов, исполнители всех этих так называемых «сверхъес­тественных» трюков — всего лишь бессовестные мошенники и обманщики высшей пробы.

Чтобы было понятно, какую неразбериху и пу­таницу вызвало у европейцев неуместное использование этого слова, достаточно будет сказать лишь одно: я проехал почти по всем странам, где, по представлениям европейцев, должны жить фа­киры, но мне не удалось увидеть ни одного из них; зато настоящих фахров — в том смысле сло­ва, который вкладывают в него народы азиатского континента, — мне, особенно в последнее время, и не только в Индии или какой-то иной стране, где, как считают европейцы, они обитают, но и в Евро­пе, в самом центре ее, в Берлине, довелось увидеть предостаточно.

Однажды я прогуливался по Курфюрстендамм по направлению ко входу в зоопарк и вдруг, на тро­туаре, увидел сидящего в коляске безногого инва­лида, крутящего ручку допотопной шарманки.

В Берлине, столице Германии, как и в любом другом большом городе, представляющим из себя современную цивилизацию в миниатюре, просто стоять и просить милостыню запрещено; но если при этом играть на шарманке, продавать пустые спичечные коробки или непристойные открытки, то ни один полицейский беспокоить не будет, ибо считается, что это уже не попрошайка, а человек, предлагающий услугу или мелкий торговец.

Так вот. Тот нищий, одетый в форму германско­го солдата, крутил ручку шарманки, издававшей лишь писк и скрежет, отдаленно похожий на музы­ку. Проходя мимо, я бросил ему в коробку несколь­ко мелких монет и взглянул на его лицо, которое показалось мне знакомым. Я не стал его ни о чем расспрашивать, поскольку в то время, правда, точ­но так же, как и сейчас, не хотел рисковать и заго­варивать с незнакомцами в разбитой Германии, но задумался — где бы я мог видеть этого человека раньше?

Закончив свои дела, я возвращался по той же улице. Инвалид был на том же месте. Я замедлил шаг и пристально всмотрелся в его лицо, пытаясь вспомнить, почему оно мне так знакомо, но так и не вспомнил. Только когда я приехал в Romanische Cafe (Романише кафе), меня внезапно осенило: это был не кто иной, как муж той самой дамы, кото­рую несколько лет назад, в Константинополе, с ре­комендательным письмом прислал ко мне мой друг, просивший ей помочь. Муж той дамы, быв­ший русский офицер, бежал из России в Констан­тинополь вместе с армией Врангеля.

Я вспомнил, что женщина пришла ко мне с вы­вихом плеча, вся в синяках и кровоподтеках. Пока я занимался ее рукой, она рассказала мне, что муж избил ее за то, что она отказалась продать себя за хорошие деньги некоему испанскому еврею. С по­мощью докторов Викторова и Максимовича мне удалось вставить ей плечо, после чего она ушла.

Спустя две или три недели, когда я сидел в рус­ском ресторане под названием «Черная роза», эта дама подошла ко мне. Кивнув в сторону человека, с которым она сидела за одним столиком, она сообщи­ла: «Вот это и есть мой муж», — и прибавила: — «Я снова сошлась с ним. Он в общем-то человек очень хороший, хотя временами на него находит». Сказав мне это, она быстро отошла. Только тогда я понял, что представляет собой эта женщина. Частенько бывая в этом ресторане, я подолгу изучал лицо это­го офицера, поскольку подобные редкие экземпля­ры меня всегда интересовали.

И вот я снова его встретил, на этот раз в форме солдата германской армии и в образе инвалида, крутящего шарманку и собирающего мелкие монет­ки. За день в его коробке собиралось множество мо­неток, которые бросали ему добросердечные прохо­жие, уверенные в том, что перед ними — несчаст­ная жертва войны.

По моему глубокому убеждению, этот офицер был обыкновенным фахром в том смысле слова, ко­торый вкладывают в него азиаты, поскольку что касается его ног — то я возблагодарил бы Бога, если бы у меня они были такие же здоровые и сильные.

Ну, хватит об этом, давайте вернемся к истории, начатой мной ранее...

Итак, мы подошли к сидящему эз-эзунавуран и после соответствующих приветствий сели рядом с ним. Прежде чем спросить о главном, мы завели с ним разговор, выказывая принятые среди местных народов обычные знаки уважения.

Надо отметить, что психика здешних народов в корне отличается от европейской. У европейцев почти всегда то, что на уме, то и на языке. Азиатам такое не присуще: у них двойственность психики развита в высшей степени. Любой ваш собеседник, как бы приветлив с вами он ни был и как бы веж­ливо ни разговаривал, тем не менее в душе может ненавидеть вас лютой ненавистью и думать о том, как бы наделать вам всевозможных гадостей.

Часто европейцы, прожившие десятки лет среди азиатов, так и не понимают эту их особенность и продолжают их оценивать с точки зрения своей логики, отчего в итоге всегда теряют и создают множество недоразумений, которых следует избе­гать. Эти азиаты крайне самолюбивы и полны гор­дыни. Каждый из них, независимо от своего соци­ального положения, требует ото всех особого отно­шения к себе как к личности.

Азиаты всегда главное скрывают, и если вы хо­тите что-нибудь выведать, говорите об этом вскользь, так, будто вас это вовсе не занимает: иначе в лучшем случае они направят вас налево, тогда как идти вам нужно как раз направо. С дру­гой стороны, если вы делаете все так как нужно, азиат не только покажет вам правильное направле­ние, но и — если, конечно, у него есть такая воз­можность — охотно поможет вам добраться куда надо.

Поэтому, когда мы подошли к сидящему на земле человеку, мы не сразу начали говорить о том, что нам нужно. Прости Господи, но мы были обязаны следовать принятому в здешних местах ритуалу.

Немного посидев рядом с ним, мы заговорили о красоте окрестностей, сообщили, что мы здесь впервые, спросили, нравится ли ему самому окру­га, и задали еще уйму подобных вопросов. И толь­ко много позже я, словно это меня не слишком за­нимает, спросил: «Хотелось бы нам срубить не­сколько деревьев для того-то и того-то, да что-то найти их не удается».

Азиат ответил, что очень сожалеет; так как сам не знает здешние места, поскольку он тут недавно, однако ему известен один почтенный старец, его учитель, который мог бы нам помочь.

Затем он встал и пошел за ним, однако доктор Сары-Оглы остановил его и спросил, не могли бы мы пройти к уважаемому учителю и сами попро­сить его показать нам деревья, которые нам необхо­димы. «Конечно, — охотно согласился азиат. — Пойдемте вместе. Учитель — почти что святой и всегда помогает людям».

Следуя за азиатом, мы увидели вдалеке на лу­жайке, под деревом, сидящего одинокого человека, к которому наш проводник подбежал, поговорил с ним и только после этого дал знак приблизиться.

Мы обменялись обычными приветствиями и сели рядом с ними. К нам присоединился ещё один человек — как оказалось впоследствии, тоже уче­ник почтенного эз-эзунавуран.

Лицо старика показалось нам настолько необыч­ным и благожелательным, что мы, без обычных предварительных речей и жестов, ничего не скры­вая, рассказали ему обо всем, что с нами случилось и о том, как мы собирались путешествовать даль­ше. Мы также рассказали старику, почему мы при­шли к нему.

Он выслушал нас с предельным вниманием и, после непродолжительных раздумий, сказал, что река, на берегу которой мы остановились, — при­ток большой реки Читраль, которая впадает в реку Кабул, а та, в свою очередь, — в Инд. «Много дорог ведут из этих мест, — говорил нам старик, — но все они очень длинные и трудные». Если бы мы продолжили путешествие так, как , задумали, и если бы нам еще повезло не встретиться с друже­любными местными племенами, то о большем мы и мечтать не могли. Что же касается деревьев для плота, то старик посоветовал нам отказаться от бе­резы и карагача, так как, по его мнению, нам луч­ше всего использовать кизил, и прибавил, что слева от дороги, которой мы пришли к нему, есть лощи­на, в которой растет кизиловая роща.

Внезапно рядом раздался рев, от которого нас кинуло в дрожь. Учитель спокойно повернул голо­ву и что-то произнес своим скрипучим старческим голосом, после чего из кустов во всей своей красоте и мощи вышел громадный серый медведь, неся что-то в зубах. Когда он подошел к нам поближе, учи­тель снова что-то сказал ему и тот, оглядывая нас сверкающими глазами, медленно подошел к стари­ку, положил у его ног то, что нес в пасти, после чего повернулся и заковылял в кусты.

Мы были в самом прямом смысле ошеломлены; охватившая нас дрожь была столь сильна, что слы­шался стук зубов.

Добрым, спокойным голосом старик объяснил нам, что этот медведь — его большой друг и часто приносит ему джунгари[7], которую и положил у его ног.

Несмотря на успокоительное разъяснение, мы еще долгое время не могли унять дрожь и смотрели друг на друга с выражением крайнего изумления. Старик, медленно поднявшись, вывел нас из оцепе­нения и сказал, что наступило время его обычной прогулки и что, если у нас есть на то желание, он может проводить нас в лощину, где растут кизило­вые деревья.

Затем он произнес молитву и двинулся, мы же и его ученики последовали за ним. В лощине мы и вправду нашли много кизиловых деревьев и, вмес­те с учениками и самими стариком, срубили те, что нам больше подходили.

Нарубив достаточно деревьев, мы спросили ста­рика, не хотел бы он посетить наш лагерь, который находится недалеко отсюда, и не позволит ли он одному из наших друзей очень быстро, с помощью маленькой машины, сделать его портрет. Сначала старик отказался, но с помощью учеников нам уда­лось убедить его принять наше приглашение, после чего, взвалив на спины деревья, мы вернулись на берег реки, туда, где за работой ждали нас друзья. Придя на место, мы быстро им все объяснили; про­фессор Скридлов сфотографировал старика и при­нялся немедленно проявлять снимок.

Пока он занимался фотографией, мы уселись под фиговым деревом вокруг старого учителя. Среди нас была Витвицкая с перевязанной шеей, так как девушка вот уже несколько месяцев страдала от весьма распространенного в горах заболевания, очень напоминавшего зоб.

Посмотрев на повязку, старик спросил Витвицкую, что с ней приключилось. Мы ответили и подо­звали Витвицкую к старику, который внимательно осмотрел ее горло. Затем он попросил ее лечь на спину и начал массировать опухоль, одновременно нашептывая какие-то слова.

Мы были окончательно поражены, когда через двадцать минут прямо на наших глазах громадная опухоль на шее Ветвицкой начала исчезать, а еще через двадцать минут шея стала совершенно нор­мальной.

Тут подошел профессор Скридлов с отпечатанны­ми фотографиями учителя. Он тоже был ошелом­лен и, глубоко поклонившись старику, попросил избавить его от болей, вызванных хроническим за­болеванием почек.

Эз-эзунавуран расспросил профессора о симпто­мах его болезни, после чего немедленно послал куда-то одного из своих учеников, который вскоре вернулся с корнем какого-то кустарника. Отдавая профессору корень, старик сказал: «Смешай одну часть этого корня с двумя частями, коры фигового дерева, которые в изобилии здесь растут, хорошень­ко провари их, и в течении двух месяцев через день пей по стакану полученного отвара на ночь».

Затем старик и его ученики рассматривали при­несенную профессором фотографию, которая их очень удивила, особенно учеников. Мы пригласили старика разделить с нами ужин — отведать свеже­сваренной ковурмы из козлятины и лепешек из муки поханд[8], и тот не отказался.

В ходе разговора мы выяснили, что когда-то он был топ-баши, командующим артиллерией в армии афганского эмира, деда ныне правящего эмира Аф­ганистана, и что когда ему было шестьдесят лет, в сражении афганцев и белуджей против какой-то из европейских держав он получил ранение и вернул­ся в свой родной Хорасан. Окончательно оправив­шись от раны, он не пожелал вновь занять свой пост, так как чувствовал приближение старости, а остаток своих дней решил посвятить спасению души.

Сначала он присоединился к персидским дерви­шам; затем, правда на недолгое время, сделался баптистом; а позднее, вернувшись в Афганистан, поступил в один из монастырей близ Кабула. Когда он понял все, что ему требовалось, и убедился в том, что люди ему больше не нужны, он начал ис­кать себе одинокое пристанище подальше от чело­веческого жилья. Найдя такое место, он поселился здесь в компании двух человек, пожелавших жить согласно его наставлениям, где и готовился к смер­ти, так как было ему уже девяносто семь лет, а в наши дни редко кому удается перешагнуть столет­ний рубеж.

Когда старик уже собрался уходить, к нему обра­тился Елов и спросил, не будет ли старый учитель так любезен и не подскажет ли, как ему избавиться от болезни глаз. Несколько лет назад, работая в При­каспийском регионе, он заболел трахомой, перепро­бовал множество лекарств, но все было бесполезно, и вот теперь она приняла хроническую форму. «И хотя постоянно глаза меня не беспокоят, — продол­жал Елов, — тем не менее по утрам они постоянно слипаются от выделений, а при перемене климата и особенно во время песчаных бурь сильно болят».

Старый эз-эзунавуран посоветовал Елову проде­лывать такую процедуру: натереть сернокислой меди, сделать тонкий порошок и каждый вечер перед сном, смочив иголку своей слюной, погру­жать ее в порошок, после чего протягивать ее меж­ду веками.

Дав Елову этот совет, почтенный старец поднял­ся и, сделав каждому из нас жест, который в здеш­них местах означает то, что мы называем благосло­вением, пошел к своему жилищу, а мы все, вклю­чая собак, провожали его.

По пути мы продолжали разговаривать со стари­ком. Внезапно Карпенко, не посоветовавшись ни с кем из нас, обратился к старцу по-узбекски: «Свя­той отец, — сказал он, — раз уж волею судьбы мы встретили вас в столь необычном месте, человека великих знаний и великого жизненного опыта, человека необычайного уровня самоподготовки к су­ществованию после смерти, то не откажите нам в своем совете, если, разумеется, это возможно: ска­жите, как нам следует жить и какими идеалами руководствоваться, дабы мы смогли жить в соответ­ствии с заповедями Свыше и были достойны имени человека».

Прежде чем ответить на неожиданный и стран­ный вопрос Карпенко, старец огляделся вокруг, а затем подошел к стволу упавшего дерева.

Он сел на него и, когда мы тоже уселись, повер­нулся к нам и медленно заговорил; Его ответ Кар­пенко превратился в некое подобие долгой пропове­ди исключительной важности и интереса.

Слова, которые сказал нам тогда старый эз-эзунавуран, я также запишу, но только в третьей из своих книг, в главе, которая будет озаглавлена «Астральное тело человека, его потребности и воз­можности проявления в соответствии с законом». Здесь я просто коснусь результатов исцеления, про­веренных мной через много лет после встречи со старцем.

Что касается Витвицкой, то болезнь, от которой она долга страдала, ни только не возвращалась, но вообще никак о себе не напоминала. Профессор Скридлов не знал, как и благодарить старца, кото­рый избавил его, возможно, навсегда, от страданий, которые он терпел двенадцать лет. А у Елова трахо­ма прошла ровно через месяц.

После встречи со старцем, имевшей для всех нас громадное значение, мы еще три дня провели на берегу той реки, пилили деревья, изготавливая плот и готовясь к запланированному путешествию. На четвертый день, рано утром импровизирован­ный плот был спущен на воду, и мы, погрузившись на него, отправились вниз по течению.

Поначалу наш плот отказывался идти по тече­нию сам, и нам приходилось подталкивать его, а порой даже спрыгивать в воду и таскать его на руках; но чем глубже становилась река, тем легче двигался наш плот, и нередко он буквально летел по воде.

Нельзя сказать, что когда мы плыли в узких местах реки, задевая ее скалистые берега, мы чув­ствовали себя в полной безопасности; однако позже, убедившись в надежности конструкции плота, при­думанной инженером Самсоновым, мы повеселели и даже начали шутить.

В соответствии с оригинальным устройством плота, предложенным Самсоновым, с каждой его стороны были привязаны по два бурдюка, служив­шие амортизаторами во время ударов о прибреж­ные камни.

На второй день нашего путешествия вниз по реке у нас случилась короткая перестрелка с не­большой группой местных жителей из племен, оби­тавших на берегу реки.

Во время перестрелки Петр Карпенко получил серьезное ранение, от которого умер спустя два года, будучи еще совсем молодым человеком, в од­ном из городков Центральной России.

Упокойся с миром, редкий и искренний друг!

**************

ГЛАВА X. ПРОФЕССОР СКРИДЛОВ

 

С первых лет моей ответственной жизни моим сущностным другом стал Скридлов, профессор археоло­гии, — человек намного старше меня, бесследно ис­чезнувший в период великой смуты умов в России.

Впервые профессора Скридлова я увидел, как я писал в главе о графе Юрии Любоведском, в Егип­те, когда он нанял меня гидом и попросил показать ему пригороды Каира.

Вскоре после этого я снова встретился с ним, уже в древнем Фебе, где закончилось наше первое путешествие с графом Любоведским и где профес­сор присоединился к нам с целью проведения неко­торых раскопок.

Три недели мы жили вместе в одной из гробниц и во время отдыха разговаривали о самых разных вещах. Несмотря на разницу в летах, мы постепен­но стали близкими добрыми друзьями; и когда граф Юрий Любоведский уехал в Россию, мы не расстались с профессором, а решили предпринять долгое путешествие вместе.

Из Феба мы отправились вверх по Нилу, к его истокам, и добрались до Абиссинии, где провели три месяца, затем направились к Красному морю, пересекли Сирию и в конце концов оказались у развалин Вавилона. Там мы прожили четыре месяца, после чего профессор остался там делать кое-какие раскопки, а я в компании с двумя персидс­кими торговцами коврами, с которыми познако­мился в одной из деревушек неподалеку от Вавило­на и с кем подружился на почве любви к древним коврам, направился через Мешед в Исфахан.

В следующий раз я повстречался с профессором Скридловым два года спустя в Оренбурге, куда он приехал вместе с графом Любоведским и откуда начиналась наша экспедиция по Сибири, которая преследовала определенные цели, обозначенные той самой группой искателей истины, о которой я уже несколько раз здесь упоминал.

После сибирского путешествия мы еще несколь­ко раз встречались специально, совершали длитель­ные и короткие путешествия в отдаленные места — главным образом по Африке и Азии, а также, если имелась необходимость, для того, чтобы обменяться мнениями, или же просто случайно.

Как можно более детально я постараюсь описать одну из наших встреч с профессором и последовав­шее затем путешествие, во время которого профес­сор пережил переворот в своей психике в том смыс­ле, что с тех пор действиями его начали руководить не только мысли, но и чувства и инстинкты. После­дние в скором времени стали превалировать или, как говорится, брать инициативу на себя.

Эта встреча произошла у нас случайно, в России, вскоре после того, как я виделся с графом Любовед­ским в Константинополе. Я ехал тогда в Закавка­зье, ел в одном из привокзальных буфетов приго­товленные из конины «говяжьи» котлеты, которые казанские татары поставляли русским, как вдруг кто-то обнял меня за плечи. Я обернулся и увидел старого доброго друга Скридлова.

Так оказалось, что он ехал тем же поездом, что и я, навестить свою дочь на одном из курортов Пя­тигорска.

Эта встреча стала счастливой для нас обоих. Мы решили завершить поездку вместе, для чего про­фессор с радостью сменил свой второй класс на третий, в котором, как обычно, ехал я. Мы прого­ворили всю дорогу.

Профессор рассказал мне, что после раскопок в Вавилоне он вернулся в Феб, где продолжил ранее начатые раскопки. За последние два года он сделал множество интереснейших и ценнейших открытий, но в конце концов, страшно устав и соскучившись по России и детям, решил отдохнуть. Вернувшись в Россию, он сразу поехал в Санкт-Петербург, а потом в Ярославль, к своей старшей дочери, а те­перь вот едет к младшей, которая за два года отсут­ствия профессора «сготовила» ему двух внуков. О том, как долго он пробудет в России и что будет делать потом, Скридлов не знал.

В свою очередь и я рассказал ему, как провел два последних года, как вскоре после нашего рас­ставания я заинтересовался исламом и как, после многочисленных трудностей, хитростью, пробрался в Мекку и Медину — города, куда вход христианам заказан, чтобы найти там ответы на вопросы, ка­завшиеся мне весьма существенными.

Но все мои старания оказались напрасными, ни­чего я там не нашел, а только понял, что если и есть что-либо интересное в исламе, то это что-то нужно искать не там, как многие говорят и верят, а в Бу­харе, центре и источнике ислама, где с самого нача­ла концентрировалось его истинное тайное знание. А поскольку к тому времени я не утерял ни интереса к исламу, ни надежды найти его сокровенные зна­ния, то и решил отправиться в Бухару с группой сартов, которые, совершив паломничество в Мекку и Медину, теперь возвращались домой, и с кем я со­знательно установил дружеские отношения.

Затем я рассказал Скридлову о тех обстоятель­ствах, которые помешали мне сразу же направиться в Бухару, а именно: о приезде в Константино­поль и о встрече там с графом Любоведским, кото­рый попросил меня сопроводить некую персону к его сестре в Тамбовскую губернию, откуда я в дан­ное время и возвращался, а также о том, что на­правляюсь я в Закавказье, повидать семью, после чего направлю стопы свои в сторону Бухары... «Вместе со своим старым добрым другом Скридло-вым», — закончил профессор фразу.

Затем он сообщил мне, что последние три года мечтал посетить Бухару и Самарканд с целью прове­рить некоторые сведения о Тамерлане и что эта про­верка требовалась ему для прояснения некоторых археологических вопросов, давно его интересовав­ших. Еще совсем недавно он снова стал подумывать об этом, но не решался предпринимать путешествие в одиночку, и вот теперь, услышав, что и я туда соби­раюсь, он с радость присоединится ко мне, если, ко­нечно, я не имею против этого никаких возражений.

Два месяца спустя, как и договаривались, мы встретились в Тифлисе, откуда отправились в при­каспийский регион, намереваясь достичь Бухары, но дойдя до развалин Старого Мерва, задержались там почти что на год.

Чтобы объяснить, почему так получилось, преж­де всего следует сказать, что задолго до нашего со­вместного решения поехать в Бухару, мы с профес­сором очень много говорили и строили различные планы путешествия в Кафиристан — страну, куда европейцу по собственному желанию в то время попасть было просто невозможно.

А попасть туда мы хотели главным образом по­тому, что на основе сведений, полученных нами из разговоров с разными людьми, мы пришли к выво­ду, что Кафиристан являлся той самой страной, где мы могли бы найти ответы на великое множество интересовавших нас вопросов, как психологическо­го плана, так и археологического.

В Тифлисе мы запаслись всем необходимым для путешествия в Бухару, включая рекомендательные письма, а также встречались и разговаривали с разными людьми, знающими те места. В итоге всех этих разговоров и последующих обсуждений наше желание посетить закрытый для европейцев Кафи­ристан стало таким сильным, что мы решили сразу после посещения Бухары во что бы то ни стало попасть туда.

Казалось, что все наши прошлые интересы ис­чезли и весь путь до Туркестана мы размышляли и говорили исключительно о том, что мы должны предпринять, чтобы осуществить задуманный нами смелый план. Однако вполне определенный план путешествия в Кафиристан сформировался при сле­дующих обстоятельствах:

Когда наш поезд остановился на станции Новый Мерв на Центрально-Азиатской железной дороге, я вышел в буфет за кипятком для чая и уже возвра­щался в вагон, когда вдруг ко мне подбежал чело­век в одежде текинца и принялся меня обнимать.

Этим человеком оказался мой старый друг Васи-лиаки, грек по национальности и портной по про­фессии, уже долгое время живший в городе Мерв. Услышав, что я направляюсь в Бухару и буду про­езжать мимо Мерва, он упросил меня продолжить путешествие на следующий день, а сегодня прийти на большой семейный праздник, который состоится вечером по случаю крещения его первенца.

Просьба его звучала так искренне, она настолько тронула меня, что я просто не мог ему отказать, а попросил немного подождать. Время до отправления поезда оставалось очень немного, поэтому я, расплес­кивая кипяток, рванул на полной скорости к наше­му вагону, чтобы посоветоваться с профессором.

Когда я с трудом протискивался сквозь густую толпу входящих и выходящих пассажиров, из окна нашего вагона выглянул профессор, помахал мне рукой и крикнул: «Давай беги быстрее, я уже со­брал вещи. Будешь принимать их через окно».

Он, как оказалось, видел мою встречу с давним другом и сразу догадался, о чем мы могли разгова­ривать. Когда я подбежал к нашему вагону и начал спешно принимать вещи, которые через окно мне подавал профессор, оказалось, что торопились мы совершенно напрасно, так как нашему поезду пред­полагалось стоять здесь еще два часа, ожидая встречного со стороны Кушки, который сильно опаздывал.

Вечером, за ужином, после церемонии креще­ния, рядом со мной сидел старый кочевник-турк­мен, друг хозяина дома и богатый скотовод, владе­лец большой отары каракульских овец. Сначала я поговорил! с ним о жизни кочевников вообще, о различных центрально-азиатских племенах, после чего коснулся обычаев независимых племен, насе­ляющих район Кафиристана.

Наша беседа продолжилась и после ужина, за русской водкой, которая лилась на празднике ре­кой, и тогда старик, между прочим, как бы про себя, высказал мнение, которое мы с профессором Скридловом поняли как совет и в соответствии с которым выработали совершенно определенный план действий.

Старик-туркмен сказал, что несмотря на почти органическое нежелание местных обитателей иметь что-либо общее с людьми, не принадлежавшими к их племенам, практически в каждом из них разви­лось нечто, что вызывает у них чувство уважения и даже любви к любому человеку независимо от его расы, если он посвятил себя служению Богу.

После мысли, «подброшенной» нам старым ко­чевником, который и разговорился-то, возможно, только благодаря обилию русской водки, все наши мысли и днем и ночью были об одном: как попасть в Кафиристан не под видом простых смертных, а людей, в здешних местах уважаемых и поэтому имеющих право свободно передвигаться по всему краю, ни у кого не вызывая подозрений.

На следующий день, вечером, все еще в раздумь­ях, мы сидели в одной из текинских чайхан Нового Мерва, где две группы туркменских вольнодумцев ловили кайф, наслаждаясь батчи — тандем маль­чиков, чьим главным занятием, узаконенным мест­ными властями и подтвержденным законодатель­ством великой Российской Империи, чьим протек­торатом являлись эти места, было услаждать муж­чин, точно так же, как это делают в Европе, тоже вполне законно, женщины — обладательницы жел­тых билетов; и вот здесь, в этой атмосфере, мы ка­тегорически решили, что профессор Скридлов обря­дится как почтенный персидский дервиш, а мне придется сыграть роль прямого потомка Мухаммада, то есть временно стать сеидом.

Для подготовки к маскараду требовалось время, равно как и тихое, уединенное место. Вот почему мы решили поселиться в развалинах Старого Мерва, полностью отвечавшего нашим требованием, и где, помимо всего, мы могли, для разнообразия, проводить кое-какие раскопки.

Наши приготовления состояли в разучивании ве­ликого множества священных персидских песней, назидательных фраз из древних источников, а так­же в отращивании волос, ибо без этого невозможно было выдать себя за тех, кем мы хотели казаться, так как любой грим и парики полностью исключа­лись.

Прожив в развалинах около года и приобретя подходящую внешность и солидное знание религи­озных стихов и псалмов, однажды ранним утром мы покинули развалины Старого Мерва, который стал нам чем-то вроде дома, и пешком отправились на станцию Байрам-Али, расположенную, на Цент­рально-Азиатской железной дороге, где сели в поезд до Чарджоу, а оттуда на лодке поплыли вверх по реке Амударье.

Именно здесь, на берегах Амударьи, в древности Оке, впервые на Земле зародилась и развилась со­временная культура. Во время моего путешествия с профессором Скридловым вверх по Амударье про­изошел один случай — экстраординарный для лю­бого европейца; но вполне характерный для мест­ной патриархальной морали, еще не тронутой со­временной цивилизацией, — жертвой которого стал старый сарт, человек исключительной доброты. Па­мять об этом событии постоянно вызывает во мне угрызения совести, поскольку именно из-за нас этот добрейший человек почти наверняка навсегда лишился своих денег. Поэтому я хотел бы попод­робнее рассказать об этой части путешествия в страну, не, доступную европейцам; рассказать со все­ми многочисленными деталями, причем в стиле той литературной школы, в которой в молодости я учил­ся и которая, как кажется, появилась и расцвела именно здесь, на берегах этой великой реки, — сти­ле, который называется «создание образов без помо­щи слов»,

Амударья, верховье которой называется рекой Пяндж, берет свои истоки в горах Гиндукуша и впадает сейчас в Аральское море, хотя ранее, со­гласно некоторым историческим данным, впадала в Каспийское.

В тот период, которого касается мой теперешний рассказ, Амударья пересекала границы многих стран: бывшей России, Хивинского каганата, Бу­харского каганата, Афганистана, Кафиристана, Британской Индии и некоторых других.

Некогда по реке ходили суда особой конструк­ции; но после того, как весь этот край был захва­чен Россией, на воде появился речной флот, состо­ящий из плоскодонных кораблей, которые, помимо выполнения определенных военных функций, перевозили пассажиров и грузы между Аральским мо­рем и верховьями реки.

Итак, я начинаю понемногу умничать, не без же­лания одновременно и отдохнуть — в стиле выше­указанной литературной школы.

Амударья... чистое ясное утро. Горные вершины освещены лучами еще скрытого солнца. Постепен­но ночная тишина и монотонный плеск реки усту­пают место крикам пробуждающихся птиц и жи­вотных, голосам людей, стуку пароходных колес.

По берегам реки вновь разжигаются костры, дого­ревшие за ночь, из пароходной кухни начинают вить­ся тоненькие дымки, их запах смешивается с прони­кающей всюду удушающей вонью сырого саксаула.

За ночь внешний вид берегов реки претерпел су­щественные изменения, хотя корабль наш стоял на месте. Идет девятый день нашего пути из Чарджоу в Керки.

Хотя в первые два дня наш пароход двигался вперед довольно медленно, он хотя бы не останав­ливался, но на третий день он сел на мель, где про­стоял весь день и всю ночь, ожидая, пока Амуда­рья силой своего течения просто смоет его с мели, после чего путь снова может быть продолжен.

Спустя тридцать шесть часов случилось то же самое, и вот идет уже третий день, как наш паро­ход стоит без движения.

Пассажиры и команда терпеливо ждут, пока своенравная река сжалится и позволит пароходу идти дальше.

Такие вещи здесь — обычное явление. Русло реки Амударьи почти везде проходит среди песков. Течение у нее сильное, но объем воды в русле нео­динаков, поэтому где-то река смывает некрепкие берега, а где-то наносит на них песок, поэтому ре­льеф ее дна постоянно изменяется, и там, где со­всем недавно были глубины и водовороты, вдруг появляются песчаные отмели.

Суда, идущие вверх, плывут очень медленно, особенно в это время года, вниз же по реке они несутся как сумасшедшие, почти без помощи мото­ров.

Никто не может заранее предугадать, хотя бы приблизительно, сколько времени понадобится суд­ну, чтобы доплыть из одного пункта до следующе­го.

Зная это, люди, направляющиеся вверх по реке, запасаются провизией буквально на несколько ме­сяцев, так как никому не известно, сколько време­ни продлится их путешествие.

То время года, когда мы предприняли свое путе­шествие вверх по Амударье, считается наименее благоприятным для такого рода предприятий из-за спада воды. Приближается зима, сезон дождей дав­но прошел, в горах, откуда реки набирают воду/ таяние снегов закончилось.

В самом путешествии тоже нет ничего приятно­го, поскольку именно в это время года количество пассажиров и перевозимого груза достигает своего наивысшего показателя. В каждом пункте на борт загружают кипы хлопка, повсюду лежат и сохнут фрукты и овощи из плодородных оазисов, сортиру­ются каракульские овцы, пароход полон жителями мест, через которые протекает Амударья. Некото­рые возвращаются в свои деревни, другие везут на рынки свои сыры, чтобы обменять их на предметы, необходимые для короткой зимы, кто-то совершает паломничество или едет к родственникам.

Вот почему, когда мы взошли на борт, пароход был уже битком набит пассажирами. Здесь были бухарцы и хивинцы, текинцы и персы, афганцы и другие представители многочисленных азиатских народов.

В этой живописной и разноцветной толпе преоб­ладали торговцы: некоторые везли с собой товары, другие ехали к истоку реки за сыром.

Вот перс, торговец сухими фруктами, а вот ар­мянин, отправившийся за киргизскими коврами туда, где они всего дешевле; вот коммивояжер-по­ляк — он едет закупать хлопок для познаньской фабрики; вот русский еврей, собравшийся закупить каракулевых шкурок; а это — литовский коммер­сант, он везет с собой образцы — картинные рамы из папье-маше и всевозможную бижутерию, отде­ланную дешевой позолотой и фальшивыми «драго­ценными» камнями — искусственно окрашенными стекляшками.

Здесь много чиновников и офицеров погранич­ной стражи, артиллеристов и саперов из Прикас­пийского полка, возвращающихся на службу из от­пусков или, наоборот, едущих со службы Вот жена солдата с малышом на руках — она едет к своему мужу, оставшемуся на сверхсрочную службу и выз­вавшему ее к себе. А это — странствующий католи­ческий священник в полном облачении, едет прича­щать солдат-католиков.

На борту имеются также и дамы. Вот жена пол­ковника со своей долговязой худосочной дочерью, она возвращается домой из Ташкента, куда ездила провожать своего сына, кадета, в Оренбург, в кадет­ский корпус. А это — супруга капитана-кавалерис­та, офицера пограничной стражи, она ездила в Мерв заказывать у модного портного новые платья. Вот супруга военного врача в сопровождении ординарца, посланного за ней мужем; она едет из Ашхабада его навестить — ему приходится жить одному, так как его теща не может обходиться без «общества», како­вое в месте его службы совершенно отсутствует.

Вот пышнотелая дама с громадной вычурной прической вне всякого сомнения искусственного происхождения, с многочисленными кольцами и двумя большими брошками на груди; ее сопровож­дают две приятного вида девушки: они зовут даму «тетушка», однако всякий наблюдательный человек по всему сразу заметит, что девушки ей не пле­мянницы.

Здесь много бывших и будущих русских вели­ких людей, едущих Бог знает куда и Бог знает за­чем. Есть и маленький бродячий оркестрик, состо­ящий из скрипок и контрабасов.

С первого дня, когда мы отплыли из Чарджоу, все эти люди сразу разделились между собой: так называемая интеллигенция, буржуазия и крестьян­ство образовали свои группы, перезнакомились между собой и вскоре начали вести себя как старые добрые друзья.

Каждая из сформировавшихся групп стала отно­ситься и вести себя по отношению к пассажирам из другой или социально ниже стоящей группе заносчи­во и презрительно или же раболепно и заискивающе, одновременно не мешая друг другу делать все так, как они хотят или привыкли, так что мало-помалу все настолько свыклись со своим окружением, что, казалось, будто бы никто из них и не жил иначе.

Ни задержки в пути, ни переполненность никого не беспокоила, напротив: все смогли вполне удобно устроиться, так что палуба напоминала лужайку, где устроили пикник разные компании.

Как только стало ясно, что на этот раз пароход встал основательно, почти все пассажиры сошли на берег. К концу дня на обоих берегах появилось множество шатров, сделанных из всего, что попало под руку. От костров потянулись дымки, а после наступления вечера послышалась музыка и пение и пошло такое веселье, что многие пассажиры пред­почли остаться на берегу до утра.

Утром жизнь пассажиров возобновилась в том же ритме, что и вчера. Некоторые разожгли костры и принялись варить кофе; другие отправились на поиски саксауловых веток, чтобы смастерить удоч­ки; третьи курсировали в небольших лодках с од­ного берега на другой, или с берега на пароход и обратно; и все это делалось тихо, неторопливо, по­скольку все хорошо знали, что, как только станет возможным плыть дальше, за час до отхода паро­ход даст гудок, так что времени для возвращения на борт вполне хватит.

В той части парохода, где мы расположились, рядом с нами примостился старый сарт. Очевидно, он был человеком богатым, так как среди прочих вещей у него имелось множество сумок с деньгами.

Не знаю, как сейчас, но в то время в Бухаре и ее округе монет большого достоинства не было.

В Бухаре, например, единственной сколь-нибудь стоящей монетой была таньга, неправильной круг­лой формы плоский кусочек серебра достоинством примерно в половину французского франка. Любая сумма свыше пятидесяти франков поэтому носится уже в специальном мешочке, что очень неудобно, особенно для путешественников.

К примеру, если человек, желавший попутеше­ствовать, хотел взять с собой количество монет, равное по достоинству тысяче франков, только для перевоза монет ему требовалось, без всякого преуве­личения, около десятка верблюдов или лошадей. В очень редких случаях использовался следующий метод: то количество таньга, которое хотел взять с собой путешественник, отдавалось какому-нибудь бухарскому еврею, который взамен давал записку одному из своих знакомых, тоже еврею, жившему в том месте, куда собирался путешественник, и тог­да последний, взяв с путешественника кое-какую сумму за услугу, возвращал ему его таньга.

Итак, благополучно добравшись до города Кер-ки, последнего пункта на пути парохода, мы сошли с него, пересели в кобзыр[9] и продолжили наш путь дальше.

Когда мы уже отплыли на почтительное расстоя­ние от города Керки и остановились в Термезе, где профессор Скридлов сошел с несколькими мастеро­выми на берег, чтобы закупить провизии в ближ­ней деревне, к нашему кобзыру приблизилось дру­гое такое же судно, где сидели пять сартов, кото­рые, ни слова не говоря, принялись перегружать со своего кобзыра на наш двадцать пять мешков, на­полненных таньга.

Сначала я не понял, что, собственно, происхо­дит; только после того, как погрузка была законче­на, я узнал от старшего из сартов, что они — пас­сажиры с того самого парохода, на котором мы плыли, и что после того, как мы с него сошли, в том месте, где мы находились на пароходе, обнару­жились эти самые мешки с таньга. Уверенные в том, что их забыли именно мы, сарты узнали, в какую сторону мы направились, и решили догнать нас и вернуть деньги, которые, как они полагали, были оставлены нами в спешке. После этого объяс­нения сарт прибавил: «Я решил во что бы то ни стало догнать вас, поскольку сам однажды оказался в подобном положении и знаю, как плохо приехать в незнакомое место, не имея при себе достаточного количества таньга. А мне безразлично — я могу приехать в свою деревню и неделей позже, буду считать, что пароход простоял на мели неделей больше».

Я не знал, что сказать этому странному челове­ку, это. было в высшей степени неожиданным для меня; поэтому все, что мне оставалось делать, это прикинуться, что я не совсем понимаю сарта, и ждать возвращения профессора, а пока предложить сартам водки.

Увидев, что профессор возвращается, я сошел на берег якобы для того, чтобы помочь ему нести про­визию, и рассказал ему все о деньгах. Мы решили не отказываться от них, а узнать адрес этого еще неиспорченного человека, чтобы потом послать ему пеш кеш в благодарность за беспокойство, а мешки с таньга сдать на ближайшем русском пограничном посту, сообщив название парохода и дату его от­плытия и снабдив свое сообщение детальным опи­санием нашего пассажира-попутчика, сарта, забыв­шего на борту свои деньги. Так мы и сделали.

Вскоре после этого случая, который, по моему мнению, никогда бы не мог произойти в среде со­временных европейцев, мы прибыли в некогда зна­менитый город, связанный с именем Александра Македонского, который ныне представляет из себя всего лишь обычную афганскую крепость. Здесь мы сошли на берег и, играя заранее отрепетированные роли, продолжили путь пешком.

Переходя от одной долины к другой и вступая в контакт с местными племенами, мы, наконец, при­шли в центральное поселение афригидов — в рай­он, считающийся центром Кафиристана.

По пути сюда мы делали все, что предполагается делать дервишу и сеиду: я исполнял персидские песнопения, а профессор, как то полагалось ему по статусу, отбивал ритм на тамбурине, в который он затем собирал подаяние.

Не стану описывать окончание нашего путеше­ствия и связанные с ним невероятные приключе­ния, а сразу перейду к рассказу о случайной встре­че с одним человеком неподалеку от уже упоминав­шегося выше селения — встречи, которая дала со­всем иное направление нашему внутреннему миру и тем изменила все наши ожидания, намерения, и сами планы на будущее движение.

Мы покинули селение афригидов и двинулись по направлению к Читралу. На рынке в очередном до­вольно большом селении ко мне обратился один ста­рик в местной одежде, причем обратился на чистей­шем греческом: «Пожалуйста, не волнуйтесь, — сказал он. — То, что вы грек, я выяснил совершенно случайно. Я не хочу знать, кто вы или почему вы здесь, но мне было бы очень приятно побеседо­вать с вами и послушать дыхание вашего спутника, ибо вот уже пятьдесят лет я не видел людей, родив­шихся там же, где когда-то родился я».

Голос и выражение глаз старика произвели та­кое сильное впечатление на меня, что я сразу же проникся к нему полным доверием, словно он был моим отцом, и ответил ему, тоже по-гречески: «Разговаривать здесь, я полагаю, будет неудобно. Для нас, по крайней мере для меня, это очень опас­но, поэтому давайте подумаем, где мы сможем по­говорить вполне свободно, не боясь нежелательных последствий. Возможно, один из нас что-нибудь придумает или найдет, подходящее место, а пока я могу только сообщить вам, что лично я несказанно рад этой возможности, так как крайне устал от многомесячного общения с людьми чужой крови».

Ничего не ответив, старик отошел, а мы с про­фессором стали заниматься своим обычным делом. На следующий день, некто, на этот раз в одежде одного из хорошо известных в Центральной Азии монашеских орденов, под видом подаяния, вложил мне в руку записку.

Когда мы приехали в асхану на ужин, я ее про­читал. Написано было, по-гречески; из ее содержа­ния я узнал, что старик, подходивший к нам дне» раньше, является, как мы бы сказали, «самоосвобожденным» монахом того же ордена, и что нам, будет позволено прибыть в этот монастырь, где приветствуют всех тех, .кто, независимо от националь­ности, стремится к Единому Богу, Создателю всех народов и рас равными.

На следующий день мы с профессором пошли в этот монастырь, где нас встретили несколько мона­хов, среди них был и тот самый старик. После обычных приветствий он повел нас на холм, неда­леко от монастыря, и там мы, усевшись на крутом берегу маленькой речушки, стали есть принесен­ную стариком еду.

Когда мы сидели, старик сказал: «Здесь нас ник­то не услышит и не увидит, так что мы можем говорить в полной тишине обо всем, что приятно нашему сердцу».

В процессе разговора выяснилось, что старик по национальности итальянец, но знал греческий по­чти в совершенстве, так как матерью его была гре­чанка и по ее настоянию он в детстве говорил с ней на ее языке.

В прошлом он был христианским миссионером и долгое время жил в Индии. Однажды, выполняя миссионерскую работу в Афганистане, во время одного из путешествии по стране он попал в плен к афригидскому племени.

Как раб он переходил от одного племени к дру­гому, знакомился с различными народностями это­го края, пока, наконец, не оказался здесь в рабстве у одного местного господина.

За время долгого пребывания в стране ему уда­лось создать о себе впечатление как о человеке спра­ведливом, покорно принимавшим все местные усло­вия жизни, выработанные веками. В конечном сче­те, благодаря усилиям своего последнего хозяина, для которого он выполнил немало важных поруче­ний, он получил полную свободу и разрешение идти в пределах страны в любое понравившееся ему мес­то, то есть стал равным в правах любому из местных жителей. Но как раз к этому времени он случайно познакомился с приверженцами Всемирного Брат­ства, стремившимися к тому, о чем он мечтал всю свою жизнь, и, вступив в него, он не захотел никуда уходить, а остался с тех пор жить в их монастыре.

По мере того, как в ходе разговора наше доверие к брату Джованни, — именно так мы стали назы­вать его после того, как узнали, что он был католи­ческим священником и к тому же носил это имя в

своей стране, — росло, мы посчитали необходимым поведать ему о том, кто мы на самом деле и почему путешествуем здесь в чужом одеянии.

Он выслушал нас с большим пониманием, а мы ясно видели, что он искренно хочет помочь нам в наших исканиях; затем он, немного подумав, про­изнес с незабываемой доброй улыбкой: « Ну что ж, хорошо... Надеюсь, что итоги ваших поисков послу­жат на пользу и моим соотечественникам тоже, поэтому сделаю все возможное, чтобы помочь вам достичь поставленной цели».

Выполнять свое обещания он начал с того, что в тот же день получил для нас разрешение остаться в монастыре до тех пор, пока мы окончательно не разработаем план своего путешествия и не решим, что нам в ближайшем будущем делать и как. На­завтра же мы переехали в монастырь, в ту его часть, которая предназначалась для приезжих, где, прежде всего, хорошенько отдохнули после много­месячной напряженной жизни.

Жили мы в монастыре так, как нам нравилось, холили, куда угодно, за исключением одного зда­ния, где жил главный шейх и куда ежедневно до­пускались только те последователи, которые дос­тигли предварительного освобождения.

Почти каждый день мы прогуливались с отцом Джованни на берег реки, где впервые разговарива­ли с ним, и вели долгие неторопливые беседы.

Во время этих бесед отец Джованни много рас­сказывал нам о здешнем братстве и о принципах ежедневной жизни, связанных с внутренним ми­ром; а однажды, говоря о многочисленных брат­ствах, сложившихся в Азии много веков назад, он рассказал нам чуть больше о Всемирном Братстве, войти в которое мог каждый человек независимо от религии, которую он ранее исповедовал.

Как мы узнали позднее, среди последователей, братства, находившихся в монастыре, были приверженцы, которые исповедовали ранее самые разные религии: иудаизм, христианство, ислам, буддизм, ламаизм и шаманизм. Теперь все они были объеди­нены Богом Истины.

Все братья в монастыре жили в такой дружбе, что, несмотря на различные черты и особенности, которые на человека накладывает исповедуемая им религия, ни я, ни профессор Скридлов не могли понять, к какой вере тот или иной брат ранее при­надлежал.

Отец Джованни много рассказывал нам о вере и о целях различных братств. Он говорил так хоро­шо, так ясно и убедительно об истине, вере и о воз­можности изменения веры в себе, что однажды профессор Скридлов в глубоком волнении, не вы­держав, воскликнул,' «Отец Джованни! Я не пони­маю, почему вы, вместо того, чтобы вернуться в Европу, хотя бы в вашу родную Италию, и поде­литься тысячной долей этой всепроникающей веры, которой пытаетесь вдохновить меня, спокойно си­дите здесь?»

«Э, дорогой профессор, — ответил старик, — похоже, устройство человеческой психики вы по­нимаете куда меньше, чём археологию. Вера чело­веку не дается. Вера появляется в человеке и уве­личивает свое действие в нем не в результате авто­матического заучивания — то есть не автоматичес­ким признанием высоты, ширины, толщины, формы и веса вследствие восприятия зрением, слу­хом, осязанием или обонянием и вкусом, а в ре­зультате понимания. Понимание — это сущность, приобретенная из сведений, преднамеренно выу­ченных, и из всевозможных опытов, лично пере­житых. К примеру, если бы сейчас ко мне пришел мой любимый брат и попросил поделиться с ним хотя бы десятой долей моего понимания, то, как бы я ни жаждал помочь ему, я не дал бы ему и тысячной доли того, что он просит; я ничего не смог бы для него сделать, так как у него нет ни знаний, ни опыта, которые я довольно случайно приобрел за свою долгую жизнь. Нет, профессор, в сотни раз легче, как говорит Евангелие, «пройти верблюду через игольное ушко», чем какому-либо человеку поделиться с другим пониманием чего бы то ни было. Раньше я думал точно так же, как и вы, и даже избрал путь миссионера, проповедника веры в Христа. Я хотел сделать всех такими же счастливыми, каким был сам, уверовав в учение Иисуса Христа. Но желание сделать это, так ска­зать, даруя веру словами, сродни желанию сытого человека насытить голодного просто взглядом. Тре­буется понимание, как я вам уже сказал — след­ствие всей намеренно полученной информации и личного опыта, тогда как знание — есть всего лишь автоматическая последовательность слов в предло­жении. Совершенно невозможно, даже при самом страстном желании, передать кому-либо собствен­ное внутренйее понимание, сформировавшееся в процессе жизни в результате вышеуказанных фак­торов; и кроме того, как я недавно установил с некоторыми из братьев нашего монастыря, суще­ствует закон, согласно которому, когда один чело­век что-то говорит другому — либо для его позна­ния, либо для его понимания, суть того, что вос­принимается, зависит от сути самого говорящего. Чтобы вы лучше поняли смысл того, что я только что сказал, я приведу вам для примера то обстоя­тельство, которое вызвало у нас желание провести исследования и привело к открытию данного зако­на. Я должен вам сказать, что в нашем монастыре есть два престарелых брата: первого зовут брат Аль, другого — брат Сец. Они добровольно приня­ли на себя обязательство время от времени посе­щать все монастыри нашего ордена и разъяснять различные аспекты сущности Божественного. В нашем братстве имеются четыре монастыря: один из них — наш, второй находится в долине на Па­мире, третий — в Тибете, и четвертый — в Индии. И вот эти братья, Аль и Сец, постоянно ходят из одного монастыря в другой и проповедуют там. Сюда они приходят раз в год или раз в два года. Их приход в наш монастырь считается у нас очень большим событием. В дни, когда кто-либо из этих двух братьев находится здесь, душа каждого из нас испытывает чисто небесную радость и любовь. Службы же двух братьев — почти святых людей, говорящих одни и те же истины, имеют тем не ме­нее совершенно различное влияние на нас, здешних братьев, и на меня в том числе. Когда говорит брат Сец, слова его звучат пением райской птицы, речь его способна в буквальном смысле вывернуть вам душу, вы словно впадаете в транс. Речь его подобна журчащему ручейку, тому, кто начал слушать ее, хочется только одного — чтобы голос брата Сеца не прерывался. В то же время проповедь, которую го­ворит брат Аль, производит впечатление прямо противоположное. Он говорит плохо и невнятно из-за своего преклонного возраста. Сколько ему лет — не знает никто. Брату Сецу тоже очень много лет, говорят, ему около трехсот, но он еще вполне здо­ровый, крепкий старик, тогда как брат Аль слаб и нездоров, это ясно видно каждому. Чем сильнее впечатление от слов брата Сеца во время их произ­несения, тем быстрее оно исчезает, и потом у слу­шателя от него ничего не остается. Совсем другое дело с тем, что говорит брат Аль, хотя поначалу его слова не оставляют никакого впечатления. Но про­ходят дни, и суть их, принимая все более и более определенную форму, вливается как единое целое в сердца слушателей, оставаясь там навсегда. Когда мы это поняли и начали выяснять, почему это так, то пришли к единому заключению, что проповеди брата Сеца исходят только из его рассудка, тогда как проповеди брата Аля исходили из его сущности и воздействовали на нашу сущность. Да, про­фессор, знание и понимание — разные вещи. Только понимание может привести к сущности, знание же — это всего лишь преходящее присут­ствие в нем. Новое знание сменяет старое, итогом чего становится переливание из пустого в порож­нее. Человек должен стяжать понимание, оно одно способно привести к Богу. А чтобы быть способным понять некие природные феномены, согласующиеся или не согласующиеся с законом, следует, прежде всего, сознательно воспринять и впитать сведения об объективной истине и реальных событиях, про­исходивших на Земле в прошлом, а во-вторых, не­обходимо усвоить все результаты различных произ­вольных и непроизвольных опытов».

Много еще таких же незабываемых бесед проис­ходило между нами и отцом Джованни.

Множество необычных вопросов, никогда не приходивших в головы современных людей, возни­кали тогда в нас, и ответы на них давал этот редко­стный человек, отец Джованни, подобных которому очень нечасто можно встретить теперь. Один из его ответов на вопрос Скридлова, который профессор задал за два дня до того, как мы покинули монас­тырь, представляет громадный интерес для каждо­го благодаря глубине мысли и возможному значе­нию для современных людей, достигших уважаемо­го возраста.

Этот вопрос профессора Скридлова вырвался словно из самых глубин его сущности, когда отец Джованни сказал, что, прежде, чем рассчитывать попасть под влияние и воздействие высших сил, аб­солютно необходимо приобрести душу — через про­извольный и непроизвольный опыт и намеренно уз­нанные сведения о действительных событиях, слу­чившихся в прошлом. Он убедительно прибавил, что это, в свою очередь, возможно почти исключи­тельно только в юности, если определенные данные, полученные от Великой Природы, не растра­чиваются на ненужные, фантастические цели, ко­торые считаются хорошими лишь из-за ненормаль­но устроенных условий жизни людей.

При этих словах профессор Скридлов глубоко вздохнул и в отчаянии воскликнул: «Так что же нам теперь делать? Как жить дальше?»

В ответ на восклицание Скридлова отец Джован­ни немного помолчал, а затем высказал замечатель­ные мысли, которые я считаю необходимым пере­дать, насколько это возможно, слово в слово.

Я помещу их, как относящиеся к вопросу о душе, то есть к третьей независимо формирующей­ся части общего присутствия человека, в главу, озаглавленную «Божественное тело человека, его нужды и возможные проявления в соответствии с законом», но только в третий ряд своих трудов, как дополнение к двум другим главам того же ряда, которые я уже решил и обещал посвятить: одну — словам почтенного персидского дервиша относитель­но тела, то есть первой независимо формирующейся части в общем присутствии человека, и другую — разъяснениям, которые дал нам старый эз-эзунаву-ран относительно второй независимо формирую­щейся части человека, а именно его духа.

Пока мы пребывали в монастыре, помимо разго­воров с отцом Джованни мы беседовали и с други­ми братьями, с которыми вскоре подружились при помощи отца Джованни, взявшим нас под свое оте­ческое покровительство.

Мы прожили в монастыре около полугода и по­кинули его не потому, что не могли или не хотели оставаться там дольше, а потому, что в конечном счете впечатления уже переполнили нас: казалось еще — и мы потеряем рассудок.

В монастыре мы получили ответы на такое мно­жество интересовавших нас вопросов по психоло­гии и археологии, что словно бы нам и искать больше нечего, по крайней мере в течение долгого вре­мени; поэтому мы решили прекратить свои стран­ствия и вернуться в Россию почти тем же путем, каким попали сюда.

Приехав в Тифлис, мы расстались с профессо­ром: он по Военно-Грузинской дороге отправился в Пятигорск, повидаться со своей старшей дочерью, а я поехал в Александрополь, к своей семье.

После этого я довольно долго не виделся с про­фессором Скридловым, хотя и постоянно с ним пе­реписывался. В последний раз я встретил профессо­ра Скридлова на втором году Мировой войны, в Пя­тигорске, где он жил у дочери.

Никогда не забуду наш последний разговор с профессором на вершине горы Бечо. В то время я жил в Ессентуках, и однажды, после встречи в Кисловодске, профессор предложил мне, в память о старых добрых днях, совершить восхождение на гору Бечо близ Пятигорска.

Одним ранним прекрасным утром, через две неде­ли после встречи, мы, взяв с собой необходимое ко­личество провизии, отправились пешком из Пяти­горска к горе Бечо и начали восхождение по самому трудному из ее склонов, то есть тому, где у подно­жия горы находится хорошо известный монастырь.

Это восхождение считается трудным всеми, кто хотя бы раз совершал его, и оно, действительно, оказалось не из легких, правда, нам, исползавшим и исходившим самые малодоступные пики Азии, оно казалось, как говорится, детской забавой. И тем не менее мы испытали большое удовольствие от этого восхождения и почувствовали, после монотон­ной городской жизни, что находимся в среде, давно ставшей для нас почти естественной.

Хотя гора Бечо и невысока, относительно окру­жающей местности она расположена таким обра­зом, что с ее вершины перед нами раскрылась об­ширная панорама действительно редкой красоты.

Далеко на юге возвышался величественный Эль­брус с покрытой вечными снегами вершиной, окай­мленный громадной цепью Кавказских гор. Под нами, словно на миниатюре, виднелись крошечные селения, города и деревни почти всего района Ми­неральных вод, а чуть ниже к северу раскинулся словно нарезанный на части Железноводск.

Вокруг царила тишина. На горе не было никого, и маловероятно, чтобы кто-нибудь появился, так как обычная легкая дорога, что вела вверх по се­верному склону, просматривалась на много кило­метров и была совершенно пустынна. Что же каса­ется южной стороны горы, по которой мы соверши­ли восхождение, то редкий смельчак отважится взойти на гору именно здесь.

На вершине горы стоял маленький домик, где, очевидно, туристам предлагали пиво и чай, но в то время он был пуст.

Мы сели на камень и поели. Каждый из нас, за­чарованный великолепием пейзажа, молча думал о своем.

Случайно мой взгляд остановился на лице про­фессора Скридлова, и я увидел, как из глаз его струятся слезы.

«Что с тобой, дружище?» — спросил я.

«Да так, ничего, — ответил он, вытирая глаза и затем прибавил: — Вообще-то за два или три после­дних года я почти потерял способность контролиро­вать автоматические проявления моего подсознания и моего инстинкта и, наверное, временами напоми­наю бабу-истеричку. То, что сейчас произошло со мной, случается частенько последнее время. Трудно объяснить, что происходит со мной, когда я вижу или слышу нечто величественное, не оставляющее сомнений в том, что это проявление Нашего Госпо­да Создателя. И всегда слезы текут у меня сами по себе. Я плачу, то есть мне плачется, но не от горя, нет, а как бы от чувствительности. Я сделался таким постепенно после встречи с отцом Джованни, которого, как ты помнишь, мы встретили в Кафиристане, на мое суетное несчастье. После этой встречи весь мой внутренний мир и внешний тоже стали для меня совершенно иными. Все мои взгля­ды, укоренившиеся за годы жизни, словно сами по себе пережили переоценку ценностей. До той встре­чи я был человеком, полностью занятым своими собственными интересами и удовольствиями, а так­же удовольствиями и интересами своих детей. Я только и думал, как бы пополнее удовлетворить свои запросы и запросы детей. Можно сказать, что прежде вся моя сущность подчинялась эгоизму. Все мои проявления и опыты проистекали от моего тщеславия. Встреча с отцом Джованни убила все это, и с тех пор во мне начало расти то «нечто», что привело всего меня к непоколебимому убеждению, что помимо жизненной суеты, существует «что-то еще», и что именно оно должно стать целью и иде­алом для каждого более или менее мыслящего че­ловека, и что только это «что-то еще» может сде­лать человека по-настоящему счастливым, и дать ему истинные ценности, вместо того набора иллю­зорного «добра», которым и наполняется его сует­ная жизнь».

**************

ГЛАВА XI. МАТЕРИАЛЬНЫЙ ВОПРОС

 

Восьмого апреля 1924 года, в день открытия в Нью-Йорке отделения Института Гармонического Развития Человека, в одном из русских ресторанов друзьями г-на Гурджиева и некоторыми его учени­ками из нью-йоркского отделения Института был дан обед в его честь.

После обеда большинство присутствующих отпра­вились с г-ном Гурджиевым на квартиру к г-же Р., на Сорок девятую улицу. Здесь, за кофе, поданным гостеприимной хозяйкой, и ликерами, которые как-то сумел достать доктор Б., наш разговор про­должался до самого завтрака следующего дня.

Г-н Гурджиев, говоривший в основном через пе­реводчиков, г-на Лильяна и г-жу Версиловскую, отвечал на многочисленные вопросы аудитории, главным образом философского характера.

Во время небольшого перерыва, когда все ели ар­буз, доставленный из Буэнос-Айреса, большую ред­кость для этого времени даже в Нью-Йорке, доктор В., владелец большого фешенебельного курорта, слывший человеком весьма практичным, внезапно обратился к г-ну Гурджиеву со следующим вопро­сом: «Не могли бы вы сказать нам, сэр, из каких источников финансируется ваш Институт и каков его годовой бюджет?»

К нашему удивлению, ответ г-на Гурджиева при­нял вид развернутого повествования.

Поскольку его рассказ открыл перед нами новый аспект деятельности г-на Гурджиева, о котором мы и не подозревали, а именно борьбу за существова­ние, которую он вел всю свою жизнь, я решил вос­произвести ответ г-на Гурджиева с максимально большей точностью — почти так, как он звучал в тот день. Я проконсультировался с другими учени­ками г-на Гурджиева, которые также присутствова­ли при этом разговоре и слушали его ответ с боль­шим интересом и вниманием, и попросил их при­помнить кое-какие детали. Затем я еще раз уточ­нил свой текст, сравнив его с записями г-на Ф., стенографировавшего все разговоры и лекции г-на Гурджиева в Америке, и вписал некоторые его от­веты, чтобы сэкономить время и удовлетворить любопытство тех, кто будет задавать соответствую­щие вопросы.

Г-н Гурджиев начал свой ответ так:

«Вопрос, который вы мне задали, уважаемый доктор, всегда интересовал многих из тех людей, которые более или менее знакомы со мной, однако до настоящего времени, не видя необходимости по­свящать кого-либо в свои личные дела, я или про­сто не отвечал на них, или отшучивался.

Более того, вокруг этого вопроса уже выросло не­счетное количество разного рода смешных легенд, из которых совершенно ясно, что их создатели — круглые идиоты, и которые, по мере распростране­ния среди паразитов и бездельников обоих полов — таких же идиотов, как и создатели этих диких ле­генд, — обрастают новыми фантастическими дета­лями. Некоторые, к примеру говорят, что будто бы я получаю деньги от какого-то оккультного центра в Индии; другие утверждают, что меня финансиру­ет организация, занимающаяся черной магией; тре­тьи клянутся, что мне помогает легендарный грузинский князь Мукранский; рассказывают среди прочего, что я владею секретом философского кам­ня и с помощью алхимических процессов могу сде­лать себе столько денег, сколько захочу; а находят­ся и такие, кто заявляет, что финансируют меня большевики, и много еще говорится на этот счет всякой разной чепухи.

В действительности же даже самые близкие мне люди и по сей день не знают точно, откуда прихо­дят ко мне деньги, и какие в течение многих лет колоссальные затраты я понес.

Я не видел необходимости говорить серьезно на эту тему, то есть о финансовой стороне существова­ния Института, поскольку у меня не было иллюзий относительно помощи со стороны, и поэтому считал все разговоры на эту тему пустой тратой времени, или, как говорят, переливанием из пустого в по­рожнее.

Однако сегодня мне хотелось бы ответить на этот вопрос, который мне столько раз задавали и кото­рый надоел мне больше чем достаточно, не знаю почему, ответить не без шуток, но с определенной долей искренности.

Мое желание ответить на этот вопрос серьезно основывается — по крайней мере мне самому так кажется, и в чем я вполне уверен, — на том факте, что став волею судьбы (или скорее благодаря тупо­сти власть предержащих в России) бедным как цер­ковная крыса, я рискнул приехать в эту страну, где «доллары растут на деревьях» и где, вдохнув возду­ха, насыщенного вибрациями людей, мастерски се­ющих и умело жнущих доллары, я, как чистопо­родный охотничий пес, взял определенно неплохой след. А уж если мне попадается возможность, я ее никогда не упускаю.

И покуда я сижу здесь, среди вас, разжиревших на так называемом долларовом жиру, и чувствую в себе возбуждение от автоматического поглощения этих благотворных излучений, я намереваюсь с по­мощью своего ответа, так сказать, «снять с вас не­множечко жирку».

Вот почему в этой приятной обстановке, благо­дарить за которую нам следует нашу гостеприим­ную — в современной жизни это качество встреча­ется довольно редко — хозяйку, я воспользуюсь возникшими благоприятными обстоятельствами и, мобилизовав все возможности моего мозга, а также способности «говорящей машины», отвечу на воп­рос, который был сегодня мне задан, причем в та­кой манере, что каждый из вас вполне может пред­положить, будто мой карман — благодатная почва для засевания долларовых семян, и что в процессе выращивания эти самые доллары приобретают свойство давать их сеятелям и жнецам то чувство,: которое в его объективном смысле называется сча­стьем жизни.

Так вот, мои дорогие, пока безоговорочно уважа­емые доллародержатели!..

Задолго до того, как я начал практически пре­творять мои идеи с помощью Института, то есть когда я впервые задумался над программой и начал рассматривать ее со всех сторон, я очень тщательно разработал материальный аспект, который, хотя и вторичен, но тем не менее очень важен.

Поскольку в то время я ожидал встретить мно­жество препятствий на пути реализации в жизни тех психологических идей, на которых созданное мной учреждение, для дня сегодняшнего экстраор­динарное, будет основываться, я счел необходимым быть независимым по крайней мере хотя бы мате­риально, тем более что, как показывал имевшийся у меня к тому времени опыт, богатые люди никогда серьезно не интересуются этими вопросами до та­кой степени, чтобы начать их финансировать, дру­гие же, несмотря на горячий интерес, поддержку и желание, не могут оказать существенной помощи, поскольку для проведения такого рода эксперимен­тов нужно очень много денег.

Вот почему, если я хотел воплотить в жизнь пол­ностью все, что задумал, мне необходимо было, прежде чем выполнять задачи психологического плана, перво-наперво решить материальный воп­рос. Поэтому с целью накопления достаточного ка­питала на определенный период для осуществле­ния своих целей, я начал уделять больше времени, чем обычно, зарабатыванию денег.

То, что я только что сказал, должно, по всей ве­роятности, вызвать у вас, в большинстве своем аме­риканцев, считающихся везде в мире великолепны­ми бизнесменами, чувство недоумения. Вы, должно быть, думаете, как это можно с такой легкостью заработать очень большие суммы, и, естественно, в вас зародилось впечатление обо мне как о хвастуне.

Да, в самом деле, это должно звучать для вас весьма странно.

Дабы вы смогли понять, хотя бы приблизитель­но, почему и как мне удалось это сделать и где я набрался такой самоуверенности, мне необходимо, прежде всего, объяснить, что до этого периода сво­ей жизни я постоянно вступал во всякого рода коммерческие и финансовые предприятия и давно считался теми, кому доводилось иметь со мной дело, очень хитроумным и коварным предприни­мателем.

И еще мне следует рассказать вам о моем раннем воспитании, которое, с моей устоявшейся точки зрения, практически полностью соответствует идеа­лу, что касается образования. Именно благодаря моему раннему воспитанию я и смог тогда, и, если потребуется, смогу и сегодня, заниматься бизнесом лучше любого бизнесмена, и, возможно, даже луч­ше вас, американцев.

И уж если мы собрались сегодня, чтобы отме­тить открытие Института, фундаментальной целью которого является гармоническое развитие личности, то будет особенно уместно рассказать вам о некоторых деталях моего образования. Тем более что поскольку Институт основывается на эк­спериментальных данных, накопленных в течение многих лет и проверенных мной, человеком, по­жертвовавшим почти всей своей жизнью ради изу­чения жизненно важного вопроса образования, весьма болезненного сегодня, и который воспиты­вался людьми с нормально развитым сознанием и вследствие этого смог приобрести способность оста­ваться бесстрастным вне зависимости от внешних обстоятельств.

Самое сильное преднамеренное влияние оказы­вал на меня мой отец, понимавший образование на свой собственный лад.

Я даже собираюсь когда-нибудь написать целую книгу о всех прямых и косвенных методах моего отца и его оригинальном понимании воспитания.

Как только во мне появились признаки более или менее правильного понимания, отец помимо всего прочего начал рассказывать мне всевозможные сказки, которые всегда заканчивались рассказом о некоем хромом плотнике по имени Мустафа — не­превзойденном мастере, знавшем, что и как нужно делать, и даже однажды смастерившего летающее кресло.

Такими методами, равно, как и другими «по­стоянными процедурами», мой отец воспитывал во мне — помимо желания стать таким же мастером, как и сказочный Мустафа, — неустанное стремле­ние смастерить что-нибудь новенькое. Все мои дет­ские игры, даже самые простые, обогащались моим воображением — я казался себе человеком, который делает все не так, как обычно, а по особенному.

Эта тенденция, тогда еще не определившаяся, которую привил мне мой отец в самом раннем детстве косвенным путем, позднее, в первые годы моей юности, приняла более определенную форму, по­скольку идеи моего первого учителя относительно образования ей соответствовали, в итоге помимо выполнения своих учебных обязанностей я, пользу­ясь его наставлениями, постоянно практиковался в каком-нибудь ремесле.

Одной из характерных особенностей моего перво­го учителя было следующее: как только он заме­чал, что я осваивал какое-нибудь ремесло до такой степени, что начинал его любить, он тут же застав­лял меня бросать его и браться за другое.

Как я выяснил позднее, целью его было не обу­чить меня множеству ремесел, а развить в себе спо­собность преодолевать трудности, появляющиеся у человека в ходе выполнения любой работы. И в самом деле, с тех пор любая работа имела для меня смысл и представляла интерес, но не сама по себе, а в том смысле, что я еще не знал ее и не представ­лял, как ее следует выполнять.

Короче говоря, вот с такими довольно ориги­нальными взглядами на образование мой отец и мой первый учитель, сознательно или иной раз бессознательно — сейчас это не имеет никакого значения — взялись подготавливать меня к зрело­му возрасту, зародив в моей природе определен­ную субъективную особенность, которая развива­лась с годами и в конце концов сформировалась в виде постоянного желания смены занятий. Поэто­му я приобрел, возможно, даже вполне автомати­чески, способности, по природе своей как теорети­ческие, так и практические, заниматься и любым ручным трудом, и коммерцией. По мере того как передо мной расширялись горизонты различных отраслей знаний, постепенно росло и мое понима­ние.

К этому я даже прибавил бы, что если сегодня я в самых разных странах признан как представитель истинного знания во многих областях науки, то это стало возможным исключительно благодаря полученному мною в раннем детстве образованию.

В результате настойчивости и упорства, широте взглядов, и, прежде всего, благодаря здравомыс­лию, развитым во мне правильным образованием, я оказался способен выхватывать из всего объема информации, полученной в последующие годы сво­ей жизни преднамеренно или случайно, только са­мую сущность каждой отрасли науки, а не вбирал в себя пустопорожнюю дребедень, что неизбежно для современных людей — приверженцев своего знаменитого образовательного метода, называемого «выучивание наизусть».

Вот так уже в самом раннем возрасте я был очень хороню подготовлен к жизни и начал зара­батывать суммы, вполне достаточные для -удов­летворения моих тогдашних насущных потребно­стей. Однако по мере того, как я начал интересо­ваться, также находясь еще в юном возрасте, теми абстрактными вопросами, которые ведут к пониманию смысла и цели в жизни, и стал посвя­щать им все мое время и внимание, я перестал на­правлять свои способности на зарабатывание денег для самодостаточной цели существования, на что из-за ненормального образования нацелены все «сознательные» и инстинктивные устремления со­временных людей, и особенно у вас, американцев. Теперь я зарабатывал только от случая к случаю и только тогда, когда мне требовались деньги, чтобы просто существовать и закончить то, что было необходимо для достижения поставленной на то время цели.

Я вышел из бедной семьи, и мое материальное положение не было прочным, поэтому мне довольно часто приходилось зарабатывать эти презренные и вредоносные деньги действительно для моих неиз­бежных нужд. Однако сам но себе процесс зарабатывания никогда не был долог, поскольку благода­ря трудолюбию, упорству и здравомыслию, вырабо­танным в процессе воспитания, я был во многих житейских делах, что называется, экспертом, или докой.

Как характерную иллюстрацию своих способнос­тей я приведу вам один случай из своей жизни, когда я, на небольшое пари, в один день открыл очень оригинальную мастерскую.

Рассказ о деталях этого эпизода, возможно, сде­лают мой ответ несколько длиннее, и тем не менее я думаю, что благодаря этому великолепному лике­ру, великолепному потому, что сделан он был не в обычных условиях, на суше, а на море, на старой барже у побережья Америки, они не покажутся вам излишне долгими или утомительными.

Так вот. Случилось это незадолго до последней большой экспедиции в Индию, в район Памира, организованной сообществом искателей истины, нами же созданным, в рядах которого я состою с самого первого дня его образования.

Года за два до начала этой экспедиции члены со­общества решили отправной точкой ее сделать го­род Чарджоу, расположенный в Прикаспийском регионе. Все те, кто хотел участвовать в экспеди­ции, собирались встретиться в Чарджоу второго января 1900 года, и оттуда мы должны были дви­нуться в путь параллельно реке Амударье.

Времени до экспедиции оставалось довольно много, а я жил тогда в Александрополе, у своей семьи, где я иногда бывал, и решил не уезжать далеко оттуда, как часто делал, а остаться на Кав­казе и жить попеременно в Баку и в Александрополе.

Я частенько наведывался в Баку, так как там имелось общество, ассоциированным членом кото­рого я также был, которое состояло в основном из персов, изучавших древнюю магию.

События, о которых я хочу вам рассказать, нача­лись в Баку.

Однажды в воскресенье я пошел на базар.

Должен признаться, что бродить по восточным базарам — моя слабость, и если в том месте, где я останавливался, был базар, я обязательно туда по­падал. Я очень любил ходить среди шумной толпы вдоль многочисленных рядов в надежде отыскать что-нибудь необычное.

В тот день я купил старинную вышивку и уже собирался выходить из ковровых рядов, как вдруг заметил хорошо одетую женщину с удивительно печальным лицом, которая что-то продавала.

По всему было видно, что она не профессиональ­ная торговка, а вышла на базар из нужды. Я подо­шел к ней и увидел, что она продает старый фоно­граф Эдисона.

Безрадостное выражение глаз женщины вызва­ло во мне чувство жалости, и хотя денег у меня оставалось немного, я, не раздумывая, купил со­вершенно бесполезную для меня машину со всеми ее дополнительными устройствами. С этой тяже­лой ношей я явился в караван-сарай, где жил, открыл коробку и нашел внутри машины множе­ство валиков, в основном поврежденных. Были там и целые, причем некоторые из них незаписан­ные.

Я провел в Баку еще несколько дней.

Ресурсы мои заканчивались, и я принялся раз­думывать о том, как бы их пополнить. Одним хму­рым дождливым утром я сидел на кровати, раз­мышляя над тем, что мне дальше делать, и тут мне попался на глаза фонограф. В тот же миг мне при­шла идея, что его можно было бы использовать как средство добывания денег, а вскоре был готов и план.

Я быстренько покончил со всеми моими делами в Баку и в тот же день первым пароходом поплыл в Закаспийскую область. Спустя пять дней в городе Красноводске мой фонограф начал зарабатывать для меня деньги.

Должен сказать, что в то время в Прикаспии фонограф был большой диковинкой, многие лю­ди, хотя и слышали о существовании этого тех­нического чуда, не знали даже, как оно выгля­дит.

Как я уже говорил, в фонографе было несколько пустых валиков. Перво-наперво я нашел текинца, уличного музыканта, который согласился наиграть и напеть несколько популярных местных песенок, на оставшихся же валиках я записал пикантные анекдоты на туркменском языке.

Затем я приладил к фонографу две дополнитель­ные слуховые трубки — вы наверняка помните, что на первых фонографах Эдисона были трубки — и отправился со своей диковинкой на базар, где взял в аренду небольшую будку.

За каждое прослушивание я установил таксу в пять копеек, и представьте себе, что пока я нахо­дился на базаре, ни одна из трубок фонографа ни минуты не простаивала, а по торговым дням ко мне выстраивалась длинная очередь. А что касается таксы в пять копеек, то скажу одно: в сумме я ежедневно получал, вероятно, не меньше, а, воз­можно, и больше, чем самый прибыльный магазин города.

После Красноводска я отправился в Кзыл-Арват — меня частенько приглашали к богатым тур­кменам в ближайшие селенья. За «выступления по вызову» я получал солидное вознаграждение, а од­нажды мне подарили два прекрасных текинских ковра.

Когда сбор превысил мои ожидания, я снова сел на поезд, чтобы доехать до города Ашхабада и про­должить свой бизнес, но в поезде я встретился с одной дамой, также состоящей в нашем обществе, с которой и заключил то небольшое пари, по причи­не которого моя фонографическая карьера закончи­лась.

Я встретился в поезде ни с кем иной, как с на­шей бесстрашной и несравненной мадам Витвицкой, всегда предпочитавшей ходить в мужском костюме. Она участвовала во всех самых опасных наших экспедициях, была с нами в дебрях Афри­ки, Азии и даже Австралии и на соседних с ней островах.

Она также собиралась участвовать и в нашей бу­дущей экспедиции, а пока, поскольку времени ос­тавалось много, приехала из Варшавы навестить свою сестру в Андижане, жену представителя од­ной из богатых познаньских фирм, и отдохнуть там до начала экспедиции.

В пути мы много беседовали, и среди прочего я рассказал ей о своем последнем предприятии.

Не знаю, как и почему вдруг между нами воз­ник спор, главное, что итогом его стало пари, со­гласно которому я был должен к определенной дате и находясь в очень жестких условиях, заработать крупную сумму денег.

Пари настолько заинтересовало саму Витвицкую, что она осталась на время со мной, чтобы не только посмотреть, как я буду выполнять условия, но и, если понадобится, кое в чем помочь. Поэтому вместо того, чтобы ехать в Андижан, она сошла с поезда вместе со мной в Ашхабаде.

Должен сказать, что и меня самого захватила внезапно возникшая передо мной серьезная задача: я загорелся упорством не только во что бы то ни стало выполнить ее, но и превзойти.

Еще в поезде я набросал общий план, по кото­рому собирался действовать, и — как первый шаг в его выполнении — составил вот такое объявле­ние:

 

«УНИВЕРСАЛЬНАЯ БРОДЯЧАЯ МАСТЕРСКАЯ

проездом, остановилась здесь ненадолго

Торопитесь со своими заказами — несите к нам все,

 что вы хотите отремонтировать или переделать.

*      Мы чиним швейные машинки, пишущие машинки, велосипеды, граммофоны, музыкальные шкатулки, электроприборы, фотографические камеры, медицинс­кие и другие инструменты, газовые и масляные лампы, часы, всевозможные музыкальные инструменты — ак­кордеоны, гитары, скрипки, тари и т. д.

*      Мы чиним замки и оружие всех видов.

*      Мы ремонтируем и переделываем, доделываем и от­делываем любой предмет мебели, в мастерской и у вас на дому.

*      Мы чиним, лакируем и настраиваем пианино, рояли и клавесины.

*      Мы устанавливаем и ремонтируем электропроводку, электрические звонки и телефоны.

*      Мы чиним и восстанавливаем зонты.

*      Мы ремонтируем детские игрушки, куклы и любые резиновые изделия.

*      Мы стираем, чистим и чиним ковры, полотенца, го­белены, меха и др.

*      Мы удаляем любые виды пятен.

*      Мы восстанавливаем картины, фарфор, любой пред­мет старины.

*      В мастерской имеется прекрасно оборудованный ка­бинет гальванопластики, мы покрываем предметы золо­том и серебром, никелем и бронзой, окисляем.

*      Все виды ремонта изделий из белого металла, нике­лировка самоваров за двадцать четыре часа.

*      Принимаются заказы на любой вид вышивки — кре­стом, гладью, отделка атласом, бисером, перьями, плю­шем и т. д.

*      Любой вид ремонта изделий из дерева, кожи и мате­рии.

*      Мастерская принимает заказы на все виды работ из алебастра и гипса, как то: изготовление статуэток в виде

*      человеческих фигур, фигур домашних животных, в виде овощей и фруктов и т.д., а также делаем гипсовые по­смертные маски.

*      Выполняем заказы по изготовлению искусственных цветов из теста, бархата и цветной бумаги для ритуаль­ных услуг, делаем букеты и бутоньерки.

*      Делаем надписи, печатаем и украшаем визит­ки, поздравительные открытки, папки, приглашения и т. д.

*      Принимаем заказы на изготовление корсетов, превра­щаем старые в новые.

*      И многое, многое другое».

 

Как только мы прибыли в Ашхабад, я нашел себе временное жилье, затем получил разрешение от полиции на печать и распространение объявле­ний. На следующий день я арендовал в центре го­рода небольшое помещение для мастерской, из двух комнат, одна из которых выходила дверью на улицу, а вторая находилась внутри здания; кроме того, в моем распоряжении были небольшой дворик и маленький сарайчик.

Купив самые необходимые-инструменты, быст­ренько подключив газовую горелку, я повесил над входом в свою импровизированную мастерскую бе­лый, с ярко-красными буквами, плакат:

 

«ПЕРЕДВИЖНАЯ АМЕРИКАНСКАЯ МАСТЕРСКАЯ!

 Ремонтируем, чиним и изготавливаем все в кратчайшее время».

 

На следующий день, когда были готовы состав­ленные мной объявления, я нанял уличных маль­чишек и те частично прикрепили их на стены до­мов, а частично разнесли по владельцам. И вот тут-то и началось самое интересное.

С первого дня к дверям мастерской потянулся караван ашхабадцев, мечтавших что-нибудь почи­нить, отремонтировать или переделать. Чего только мне не приносили!

Многие вещи я либо видел впервые в жизни, либо вообще не подозревал об их существовании. И в самом деле, каких только редкостей мне не при­носили. Здесь были и щипчики для удаления се­дых волос, и машинки для сбивания вишен в варе­нье, и машина для измельчения сульфата меди — превращения его в порошок, каковым потом нати­рали подмышки, чтобы они не потели, специаль­ный утюг для глажения париков и тому подобные технические изыски.

Чтобы вы имели перед собой более ясную карти­ну того, что происходило в Ашхабаде, мне следует рассказать вам, хотя бы немного, о местных усло­виях.

Дело в том, что эта часть прикаспийского регио­на и области соседствующего с ним Туркестана на­чали заселяться иностранцами всего несколько де­сятилетий назад, и новые города вырастали в ос­новном на окраинах старых. Поэтому большинство городов этого региона состоят из двух частей: ста­рой, как ее называют, азиатской, и новой, русской, каждая из которых живет своей собственной неза­висимой жизнью.

Население новых городов составляют армяне, евреи, грузины, персы, но, главным образом, рус­ские, бывшие чиновники-пенсионеры и военные, после службы оставшиеся здесь.

Благодаря природным богатствам этого края и че­стности местного населения, пока еще не испорчен­ного современной цивилизацией, новоприбывшие начали быстро богатеть, но по причине бескультурья и невежества своих правителей — местной русской администрации, они оставались точно такими же необразованными, какими и приехали. Вот так и получается, что люди, разбогатевшие на торговле, не имели никаких возможностей развить свои интел­лектуальные или технические способности.

Европейская цивилизация, быстро проникающая повсюду, едва затронула людей тех мест, а то не­многое, что они узнавали о ней из газет и журна­лов, совершенно извращалось вследствие фантасти­ческих измышлений журналистов, которые в массе своей — и особенно в России — неспособны даже минимально понять истинную сущность того, о чем пишут.

Эти нувориши, в полном соответствии с особен­ностями, присущими всем выскочкам, подражали всему, что им казалось «культурным» и «модным» среди европейцев. Но, поскольку они черпали всю информацию о культуре и моде исключительно из российских газет и журналов, составленных людь­ми совершенно невежественными, то представляли собой комичную и в то же время печальную кари­катуру.

Поэтому, процветая материально, но не имея даже налета культуры, тамошние жители вели себя как дети, играющие в цивилизованных взрослых.

Кажется, нигде больше так строго не следовали моде во всем — они считали, что просто обязаны ей следовать. Более того, они охотно покупали и зака­зывали отовсюду самые разные технические новин­ки и изобретения — как соответствующие званию «культурного человека» в том виде, в каком его описывала газетная реклама.

Зная за ними эту слабость, все иностранные тор­говцы, особенно немцы, заваливали их своей зале­жавшейся или быстро выходящей из строя продук­цией. Комедия зашла так далеко, что можно было, среди прочего, увидеть рекламу специальной ма­шинки для зажигания спичек.

Поскольку все заказанные товары были беспо­лезны или сразу же ломались, а мастерских в тех местах не было, в каждой семье мало-помалу скап­ливалась гора требующей ремонта утвари. Имелась и еще одна причина, по которой у насе­ления скопилось множество сломанных вещей. В ту эпоху на Востоке, и особенно в Азиатской части России, существовала традиция не выбрасывать и не продавать ничего из однажды приобретенного, даже если вещь уже не нужна или сломалась. И более того: даже если владелец сломанной вещи захотел бы ее продать, то ее никто бы не купил. Помимо всего, существовал обычай хранить ненуж­ную, сломанную вещь просто как память о том или ином событии, связанном с ее покупкой, или о ка­ком-либо человеке.

Поэтому в любом доме, на чердаке и антресолях, в сараях, хранились залежи удивительных предме­тов, многие из которых передавались из поколения в поколение.

И когда жители узнали о мастерской, где ремон­тируется все, они потащили мне черт знает что в надежде восстановить всю эту рухлядь, долгое вре­мя бесполезную, к примеру: дедушкино кресло или бабушкино пенсне, прадедушкину балалайку или прабабушкины часы, шкатулку, подаренную де­душкой, одеяло, под которым однажды спал сам епископ, Орден Звезды, которым персидский шах наградил батеньку, и так далее.

И все это я ремонтировал.

Ни разу я не отказался от работы и ни разу не вернул вещь не отремонтированной.

И даже если мне платили гораздо меньше, чем следовало бы за работу, я не отказывался от нее и ремонтировал вещь, особенно если не видел ее раньше, так как в этом случае меня интересовали не деньги, а сама сложность работы с незнакомой мне вещью.

Помимо испорченных и действительно бесполез­ных предметов, мне приносили и совсем новые вещи, абсолютно неповрежденные, поскольку из-за невежества и отсутствия самых элементарных тех­нических знаний, короче, ввиду тупости, попросту не знали, как ими пользоваться.

В то время новинки изобретательской мысли, как то: швейные машинки, печатные машинки, ве­лосипеды и так далее — расходились мгновенно. Их с большим энтузиазмом заказывали и покупа­ли, но после самой незначительной поломки откла­дывали в сторону, как я уже говорил, из-за незна­ния техники, а также из-за отсутствия в местных магазинах специалистов.

Приведу вам несколько примеров технического невежества и наивности, которыми, должен при­знаться, я намеренно воспользовался бесстыдно, без каких-либо угрызений совести.

Помню, как однажды один богатый толстый ар­мянин, задыхаясь и обливаясь потом, в сопровож­дении своей дочери приволок ко мне для ремонта швейную машинку, купленную им на ярмарке в Нижнем Новгороде как приданое.

«Сначала, — сказал мне армянин, — машинка казалась настоящим сокровищем. Лучше о ней не скажешь — шила она чисто и очень быстро». Но затем, по каким-то неведомым армянину причинам и к его вящему огорчению, она, как выразился толстый владелец, «начала идти назад».

Я осмотрел машинку и нашел, что она в отлич­ном состоянии.

Вы, наверное, знаете, что в некоторых швейных машинках рядом с рычажком, которым регулиру­ется шов, находится другой рычажок, которым из­меняется направление подачи материала, и если его поднять, то материал начинает двигаться в про­тивоположном направлении. Очевидно, что кто-то нечаянно поднял этот рычажок, после чего вместо того, чтобы идти вперед, материал начал идти на­зад.

Я сразу понял, что могу «отремонтировать» машинку в одно мгновение, просто опустив рыча­жок. Однако видя, что имею дело со старым про­нырой, к тому же очень богатым — в ходе разго­вора армянин сообщил мне, что торгует караку­лем — и зная, что именно такие типы набивают себе карманы, обманывая текинцев и бухарцев, решил «подрастрясти» его мошну. Я начал рас­сказывать армянину долгую историю о том, как сильно запущена его машинка и как сложно мне будет ее отремонтировать; я говорил о шпильках и о шпонках, которые мне несомненно придется ме­нять, иначе машинка никогда не заработает пра­вильно, при этом нещадно ругал мошенника-про­изводителя.

Короче говоря, я содрал с него двенадцать руб­лей и пятьдесят копеек, пообещав отремонтировать машинку в три дня, но, конечно же, «ремонт» был закончен прежде, чем армянин вышел из мастерс­кой, после чего машинка, с наклеенным на ней номером, отправилась на полку к другим отремон­тированным предметам.

Очень хорошо помню другой случай, когда ко мне в мастерскую вошел какой-то офицер и очень важным голосом произнес: «Отправляйтесь в каби­нет командира полка и скажите писарю, что я ему приказал, — кстати, в то время русские офицеры обращались ко всем только через приказы, — пока­зать вам пишущие машинки».

Офицер вышел так же быстро и внезапно, как и вошел.

Его прямолинейный и повелительный тон уди­вил и в какой-то степени разозлил .меня. Поэтому я решил немедленно сходить в кабинет команди­ра полка главным образом для того, чтобы выяс­нить, что за «птица» в офицерской форме залете­ла ко мне, а заодно проверить, нельзя ли ее не­много «подщипать», что, признаюсь честно, я очень любил делать, поскольку, хотя и притво­рялся наивным мастеровым, я хорошо знал, как можно побольнее ужалить таких бесцеремонных людей.

В тот же день я отправился к командиру полка, назвал себя писарю и объяснил причину своего прихода. Выяснилось, что ко мне в мастерскую приходил сам адъютант. Пока я осматривал пишу­щие машинки, которых в кабинете было три, сло­воохотливый писарь, с которым благодаря предло­женной ему папиросе и рассказанному пикантному анекдоту из офицерской жизни я уже успел подру­житься, поведал мне следующее:

«Эти машинки, недавно присланные в полк из Санкт-Петербурга, сначала работали великолеп­но, но вскоре одна за другой вышли из строя одним и тем же образом — переставала разматы­ваться лента. Адъютант, квартирмейстер и дру­гие пытались отремонтировать их, но они зря ста­рались — машинки не работают, и вот уже три дня, как все писаря пользуются не машинками, а ручками».

Пока писарь мне все это рассказывал, я успел осмотреть одну машинку и увидел неисправность. Кое-кто из присутствующих» наверное, знают, что раньше, в некоторых моделях пишущих маши­нок лента с катушки разматывалась под давлением пружины, расположенной в специальной коробочке в нижней части задней стороны машинки, а нама­тывалась при повороте самой коробочки. Посколь­ку лента двигалась довольно медленно, пружина, сама по себе довольно длинная, разматывалась хоть и медленно, но тем не менее время от времени ее нужно было наматывать.

Очевидно, что машинки были доставлены с на­мотанными пружинами, но в процессе работы они размотались, и теперь их нужно было просто снова намотать. Однако ни ключа, ни ручки для этого не было, поэтому людям, у которых не было ни инст­рукции, ни элементарных технических знаний, до­думаться до такой операции, как намотка пружи­ны, было крайне трудно.

Разумеется, я ничего не сказал писарям, зато принял их приглашение пообедать с ними и, отве­дав очень неплохих правительственных щей и каши, пошел прямиком домой, где меня ждал древний велосипед с остатками шин.

В тот же вечер ко мне в мастерскую заявился адъютант и тем же высокомерным тоном спросил: «Ну, так что? Вы не нашли еще, почему эти совер­шенно новые машинки не работают?»

Задолго до этого я в совершенстве постиг актер­ское искусство. И теперь, как выражаются истин­ные актеры, надев, маску «уважительной скромно­сти и смиренного почтения», начал в самых высо­копарных выражениях, используя специальную терминологию, которой я «нахватался» в свое вре­мя у русских техников, превозносить достоинства полковых пишущих машинок, упомянув, правда, что они, к сожалению, нуждаются в довольно сложной, дорогостоящей, но совершенно необходи­мой замене некоторых деталей. Что касается пла­ты за свою работу, то я сообщил адъютанту, что она будет стоить почти четверть от цены самих машинок.

Па следующий день эти совершенно исправные машинки были торжественно доставлены ко мне целым взводом солдат во главе с адъютантом. Я немедленно принял их в ремонт, объявив самым серьезным голосом, что готовы они будут никак не раньше, чем через десять дней. Рассерженный адъ­ютант начал умолять меня сделать машинки как можно быстрее, говоря, что из-за этого работа всей полковой канцелярия практически встала.

После длительной торговли я, наконец, согла­сился работать днем и ночью и закончить ремонт первой машинки через два дня, взамен чего, поми­мо оплаты, попросил адъютанта, если ему это не трудно, отдать приказ своим солдатам ежедневно носить ко мне остатки еды с полковой кухни для -трех маленьких поросят, которых я недавно купил и содержал в своем небольшом дворике.

Спустя два дня одна из совершенно безотказно работающих машинок была «починена», другие же я пообещал сделать к концу недели.

Помимо благодарственных слов и восемнадцати рублей за каждую отремонтированную машинку, солдаты ежедневно носили моим поросятам еду и даже ухаживали за ними три месяца, что я нахо­дился в Ашхабаде, и поросята превратились в здо­ровенных хряков.

Разумеется, потом я объяснил писарям, что нуж­но делать в случае, когда пружина растянется, но я не словом не обмолвился о том, что именно в этой операции и состоял весь мой «ремонт», а сами они, очевидно, ничего не поняли.

Подобные ситуации возникали еще много раз по­зднее в городе Мерв, куда я переехал вместе со сво­ей мастерской и где трудился два месяца.

Однажды ко мне пришел директор местной на­чальной школы — не помню ее названия — и по­просил отремонтировать одну электрическую ма­шинку, которую он использовал для демонстрации экспериментов на уроках физики.

Это была обычная электростатическая машин­ка, которая при вращении дисков давала искру, и которую, непонятно по каким причинам, в то вре­мя, и, по-моему, даже сейчас, каждая уважающая себя школа считала своим долгом приобрести. С помощью этого нехитрого инструмента учителя на так называемых уроках физики с большой помпой выполняли священный ритуал демонстрации по­учительных экспериментов, состоящий из верче­ния дисков машины, во время чего дети должны были по одному дотрагиваться до металлических кнопок. Гримасы боли, появлявшиеся при этом на личиках дотрагивающихся, всегда вызывали хо­хот сидящих за партой, который тогдашние педа­гоги считали «большим помощником в перевари­вании пищи». Вот в этом и заключался урок физики.

И вот, директор школы заказал такую машинку у Санкт-Петербургского филиала немецкой фирмы «Сименс и Хальске», но получил ее в разобранном виде. Несмотря на то, что сам директор при помо­щи своих коллег собрал машинку согласно прила­гаемой инструкции, она не работала, то есть не­смотря, на все старания педагогов, требуемой искры машина давать не хотела, и в конце концов дирек­тор был вынужден принести аппарат ко мне в мас­терскую.

Я сразу определил, что машина находится в пол­ном порядке, но диски ее соединены неправильно. Нужно было просто открутить одну гайку, и, слег­ка подвинув один диск, совместить его с другим. Я мог бы исправить все за минуту, но не только не сделал этого, а заставил почтенного педагога, учив­шего других тому, о чем не имел ни малейшего понятия, ходить ко мне в мастерскую четыре раза, прежде чем отдал ему машинку, содрав с него при этом десять рублей семьдесят пять копеек за якобы зарядку лейденских банок, никакой зарядки не требовавших.

За все время работы моей мастерской подобные случаи происходили почти ежедневно. Видя перед собой неуча, я, нимало не смущаясь и не считая свое деяние грехом, немедленно нагревал руки на тупости тех, кто незаслуженно, только благодаря случайно занятому положению, стали местной ин­теллигенцией, и кто по сути стояли на гораздо бо­лее низкой ступени развития, чем оказавшееся под их властью коренное население.

Однако самым оригинальным и вместе с тем са­мым прибыльным оказался для меня корсетный бизнес.

В тот сезон в Париже мода на корсеты измени­лась радикально — все модницы вдруг перешли с высоких на низкие.

Об очередном капризе моды вскоре прослышали и в тамошних местах, но самих корсетов ни в од­ном магазине еще не было, ввиду их удаленности от центров моды, и поэтому женщины стали прино­сить мне свои старые корсеты в надежде превра­тить их в современные.

Благодаря этим-то корсетам я и разбогател. А случилось это так!

Однажды мне понадобился китовый ус для кор­сета, который одна пышнотелая еврейка попросила меня укоротить и, соответственно стремительно увеличивающейся талии, расширить. -После долгих и бесполезных поисков помощник владельца мага­зина, где, как и во многих других, не нашлось китового уса, посоветовал мне купить старомодный корсет, тем более, что, по словам продавца, из-за того, что он вышел из моды, владелец магазина, желая хоть что-то получить за никому не нужную вещь, согласится продать мне его по цене китового уса, то есть намного дешевле.

Я немедленно отправился к владельцу магази­на, но пока я с ним торговался, в голове у меня созрел совсем другой план, и я купил у него не один корсет, а все имевшиеся в наличии шестьде­сят пять старомодных корсетов по цене в двад­цать копеек каждый, тогда как их изначальная цена колебалась от четырех до пяти рублей. Пос­ле этого я объехал все магазины Ашхабада и ску­пил там все корсеты, причем по самой бросовой цене, так как торговцы были рады избавиться от вышедшего из моды и потерявшего всякую цен­ность товара.

Я не остановился на достигнутом:— на следую­щий день я отправил отца помогавших мне двух мальчишек, старого еврея с приказанием скупить все старомодные корсеты во всех городах по Цен­трально-Азиатской железной дороге, а сам, взяв­шись за щипцы и ножницы, начал переделывать купленные, высокие, корсеты в модные невысо­кие.

Работа была в сущности простейшая: по длине корсета, в том месте, где нужно было отрезать, проводилась карандашом линия — сверху нужно было снять побольше, снизу — совсем чуть-чуть, затем вдоль проведенной линии щипцами откалы­вался китовый ус, а потом ножницами срезался ма­териал. После этого девушки, работавшие в мастер­ской под руководством Витвицкой, отпарывали ленты на краях корсета, подрезали их и снова при­шивали, уже укороченные. Оставалось только заме­нить старую шнуровку на новую, и новый корсет под названием «миньон», отвечающий стандартам последней парижской моды, был вполне готов.

Самое смешное было в том, что когда владельцы магазинов услышали о преображении своих старых корсетов, то ввиду повышенного спроса на новые модели, стали выкупать их у меня, но, скрипя зу­бами, выкладывали за каждый не десять и не двад­цать копеек, а три рубля с полтиной.

Чтобы вы лучше поняли, сколько я заработал на корсетах, скажу, что в городах Красноводске, Кзыл-Арвате, Ашхабаде, Мерве, Чарджоу, Бухаре, Самарканде и Ташкенте я продал более шести ты­сяч корсетов.

Однако невероятная прибыль от предприятия была получена мной не только в результате спе­куляции на невежестве и наивности местного, так сказать, «разношерстного» населения и даже не в результате моего чутья, упорства и способности мгновенно приспосабливаться к любой обстановке, а благодаря безжалостному отношению к сла­бостям, которые, как и у всех людей, есть и у меня, и которые после многократного попусти­тельства, формируют в человеке свойство, имену­емое ленью.

Интересно отметить, что в это время произошло изменение функционирования моего общего при­сутствия, необъяснимое с точки зрения обычной науки и повторявшееся в моей жизни неоднократ­но. Это было изменение регулирования ритма по­ступления и выхода энергии, позволившее мне ра­ботать сутками, неделями и даже месяцами почти без сна, и в то же время демонстрировать постоян­ную активность, которая не только не снижалась, но даже становилась выше, чем обычно.

Когда подобное состояние возникло в последний раз, я настолько заинтересовался этим феноменом, что он сделался для меня — то есть для моей час­ти, занятой самонаблюдением — вопросом, равным по значимости тем, которые возникали во мне прежде, и поиск ответов на которые стал с тех пор целью и сущностью всей моей жизни.

Я собираюсь даже, после того, как устрою все дела, связанные с фундаментальной программой для моего Института, и когда у меня снова возник­нет возможность посвятить половину своего време­ни субъективным интересам, прежде всего решить этот вопрос.

Эту пока непонятную особенность общего функ­ционирования моего организма можно отчетливо проследить в ситуации того периода, о котором я сейчас рассказываю.

С утра до вечера в мою мастерскую шел поток заказчиков, один болтливее другого: одни несли мне для ремонта все свое старье, другие приходили забирать уже сделанное, так что большая часть су­ток уходила на прием и выдачу заказов. Если и выдавались краткие перерывы, то тратил их я только на то, чтобы как можно быстрее обежать лавки и магазины, и закупить там нужные детали и прочие необходимые материалы. Собственно, ра­ботать приходилось по ночам.

Пока существовала моя мастерская, я был вы­нужден разделить свое время так: днем я принимал посетителей, а всю ночь работал.

Должен сказать, что Витвицкая мне много помо­гала: очень скоро она стала настоящим экспертом по обшивке зонтов, по перекройке корсетов и шля­пок, но особенно она преуспела в изготовлении ис­кусственных цветов. С самого начала я нанял в по­мощники двух мальчишек, сыновей одного старого еврея: старший из них чистил и готовил к гальва­низации металлические предметы и чистил их пос­ле этого, младший служил на посылках, растапли­вал кузницу и раздувал мехи. Позже мне помога­ли, и очень неплохо, шесть молоденьких девушек из местных патриархальных семейств, родители которых, желая, чтобы их дочери получили «за­конченное образование», послали их работать в мою универсальную мастерскую совершенствовать­ся в швейном деле.

Но даже в самом начале, когда нас было всего четверо, мы успевали сделать столько работы, что казалось, будто в мастерской, за дверями, ведущи­ми во внутренние комнаты, на которых висело объявление: «Вход строго воспрещен», трудятся, по крайней мере, десяток мастеровых.

В Ашхабаде мастерская работала три с полови­ной месяца, и заработал я за это время пятьдесят тысяч рублей. Знаете, что тогда представляла собой такая сумма?

Для сравнения можно вспомнить, что в то время зарплата средней руки чиновника в России состав­ляла тридцать три рубля и тридцать три копейки в месяц, причем на эти деньги чиновник умудрялся содержать семью, в которой нередко было несколько детей. Зарплата старшего чиновника или офице­ра, составлявшая сорок пять — пятьдесят рублей, считалась громадной и была пределом мечтаний каждого молодого человека.

Мясо тогда стоило шесть копеек фунт, хлеб — две или три копейки, хороший виноград — две копейки, а в рубле, как вам известно, сто копеек.

Пятьдесят тысяч рублей тогда считалось целым состоянием!

За время существования моей мастерской у меня было много возможностей заработать гораздо боль­ше различными коммерческими предприятиями. Однако по одному из условий заключенного пари я должен был зарабатывать ручным трудом и неиз­бежно связанными с ним мелкими коммерческими предприятиями, в которые я, соблазненный хоро­шей прибылью, не раз вступал.

Пари я выиграл, еще находясь в Ашхабаде, так как заработал в четыре раза больше оговоренной суммы, но тем не менее, как я уже говорил, решил продолжить работу в другом городе.

После завершения работ в Ашхабаде Витвицкая отправилась к своей сестре, а через три дня после ее отъезда я начал готовиться к переезду в Мерв.

Всего мною рассказанного, полагаю, вполне дос­таточно для того, чтобы вы достаточно хорошо по­няли тот смысл, который я хотел до вас донести, а именно: то особое качество обычной человеческой психики, которую вы, американцы, считаете идеа­лом, и которую вы называете «коммерческой жил­кой», может также существовать — и, наряду с многими другими «жилками», которых американ­цы не имеют, быть даже более развитым, — у лю­дей, живущих на другом континенте. И тем не менее, дабы вы полнее представили себе общую картину моей тогдашней деятельности, я расскажу вам об одном коммерческом трюке, исполненном мной незадолго до отъезда из Ашхабада.

Должен сказать вам, что параллельно с открыти­ем мастерской я дал везде объявления, что поку­паю всевозможные вещи. Сделал я это по двум при­чинам: во-первых, я надеялся найти детали, требо­вавшиеся мне для работы, для чего вскоре скупил на базаре и во всех магазинах абсолютно все, что могло бы мне пригодиться, а во-вторых, полагал, что среди всего старья, принесенного для ремонта или купленного, найдется — что нередко случа­лось — что-нибудь очень редкое и ценное.

Словом, я на некоторое время сделался антиква­ром. За несколько дней до отъезда из Ашхабада я наткнулся на базаре на одного грузина, с которым когда-то встречался неподалеку от Тифлиса, где он держал буфет на одной из станций Закавказской железной дороги. Теперь у него был подряд на по­ставку в войска всякой всячины, и он предложил мне несколько железных кроватей, которые у него имелись в избытке.

В тот же вечер я пришел к нему домой, и мы с ним отправились в подвал осмотреть кровати, однако из-за стоявшей там страшной вони долго находиться в подвале было невозможно. Торопли­во осмотрев кровати, я как можно быстрее выскочил оттуда, а торговаться начал только после того, как вышел из дома на улицу. Я узнал, что вонь в подвале стояла из-за хранившихся там двадцати бочек с селедкой, закупленных грузи­ном в Астрахани для местных офицеров. Когда же первые две бочки были доставлены на кухню и вскрыты, то оказалось, что селедка давно ис­портилась, и офицеры от нее отказались. Грузин, из боязни потерять репутацию честного торговца, не решился предложить испорченную селедку кому-либо еще, поэтому сначала оставил ее вре­менно храниться в подвале, а потом забыл о ней. Он вспомнил о селедке только теперь, через три месяца, когда весь его дом провонял ею насквозь, и решил как можно скорее избавиться от гнилого товара.

Его раздражала не столько потеря денег при по­купке селедки, сколько то, что ему придется пла­тить дополнительно за ее перевозку на свалку, что нужно было сделать побыстрее, иначе санитарная инспекция, узнав о том, что творится в его подвале, могла бы его оштрафовать.

Пока он мне все это рассказывал, моя мысль, по выработанной за время существования мастерс­кой привычке, начала лихорадочно работать: я спросил себя, нельзя ли выдумать какую-нибудь комбинацию и извлечь пользу из сложившейся ситуации.

Я начал думать: «Во-первых, имеется двадцать бочек порченной селедки, которую следовало как можно быстрее выбросить. Однако сама бочка стоит как минимум рубль штука. Остается сделать так, чтобы мне их опорожнили даром, в противном слу­чае перевозка бочек будет стоить почти столько же, сколько сами бочки...».

Внезапно меня осенило: я вспомнил, что гнилая селедка — отличное удобрение. Я подумал, что любой садовод за дармовое удобрение вполне может взять отсюда бочки, отвезти их к себе, опорожнить, вымыть и привезти их мне, в мастерскую. Мне ос­танется только прокурить их и продать, что будет очень легко сделать, так как бочки здесь пользуют­ся большим спросом, то есть ни за что я заработаю как минимум двадцать рублей. При этом никто не только ничего не потеряет, а даже напротив, выиг­рает, даже тот же грузин, который хоть и потерял деньги на покупке, зато сейчас сэкономит на транс­портировке.

Обдумав все это, я сказал грузину: «Если ты скинешь немного с цены кроватей, я помогу тебе избавиться от селедки: ее у тебя увезут бесплат­но».

Грузин немедленно согласился, и я пообещал, что избавлю его от источника инфекции на следую­щее утро.

Я заплатил за кровати, погрузил их на свою те­лежку, прихватил с собой одну из закрытых бочек, чтобы показать ее содержимое какому-нибудь садово­ду. В мастерской я сгрузил все и поставил в сарай.

В это время ко мне пришел тот, старый еврей, отец работавших у меня мальчишек, — он всегда приходил в мастерскую под вечер, побо